Я слушала и думала: до чего же верно Шукшин говорит о самом себе, о своем собственном литературном творчестве. Это он – изобретатель языка. Он заставил безъязыкую улицу, читай, деревню, заговорить внятно, выразительно, проникновенно. И заставил нас, читателей, как он сам сказал, принять в душу всех этих сельских жителей, своих земляков. А для этого он должен был сперва пропустить их всех через себя. Это по силам только человеку, способному глубоко и пристрастно вникать в жизнь, а для этого в свою очередь требуется жадно вбирать все впечатления жизни. Надо, попросту говоря, любить жизнь и людей как самого себя. Что это значит, любить как самого себя? Не каждому это дано. Суетится человек, носится сам с собой, подчиняясь законам человеческой природы, из которых первый – закон самосохранения, а второй – самоутверждения. Но это далеко не любовь, не чувство – это инстинкт. По-настоящему любить себя – значит чувствовать себя каплей мироздания, звеном в цепи. Способный на это тоже стремится к самосохранению, самоутверждению, но не во имя собственного существования и удовлетворения все возрастающих потребностей, а во имя постижения божественного замысла, во имя совершенствования рода человеческого. Из этих людей выходят великие мыслители, философы, художники. Такой человек чувствует свое предназначение и идет к нему с самого рождения.
Много лет спустя я прочитала, как Шукшин в минуту откровенности спрашивал друга-актера: «Ты знал, что будешь великим?.. А я знал». Кто-то, прочитав это, пожмет плечами, кто-то посмеется, посетует на нескромность. Но ничего странного и смешного тут нет – Шукшин поведал о своем провидческом предчувствии «великой судьбы». Зная свой собственный человеческий код, он видно еще с юных лет шел с этим кодом по жизни, старался с помощью своего кода раскрывать тайное тайных других людей, разгадывать жизненные загадки, добираться до сути бытия. Отсюда и его замечательный писательский дар, не оставлявший равнодушным буквально никого из современников. Кто только ни зачитывался Шукшиным: профессора, школьники, партийные работники, заключенные, физики, лирики, священники. И все видели в его рассказах нечто свое, кровное, жизненно важное и необходимое. Шукшин по природе своего таланта был рассказчик – дар особый и совсем не так часто встречающийся, как это может показаться. Рассказы пишут почти все писатели, но не все рискуют издавать их отдельной книгой – чаще всего они издаются в сборниках вместе с произведениями других жанров, в собраниях сочинений. Собрать книгу одних рассказов – это шаг рисковый. Тут легче всего расточить и потерять внимание читателя. Сам Шукшин совершенно определенно высказался о восприятии такого сборника в нашей беседе: «С моей точки зрения, можно быть автором одного рассказа, одной повести, одного романа, но быть автором сборника – это значит быть писателем или не быть им». Естественно, он имел в виду сборники рассказов – ведь сам он прочно вошел в литературу благодаря именно таким сборникам, а не роману «Любавины». Он осознавал свой дар рассказчика и ценил его.
Писал он быстро. Это не значит легко – но быстро. Вынашивал-то может и долго, но предавал бумаге подчас прямо на глазах у людей, где-нибудь на съемочной площадке, в перерыве между съемками. Он знал цену времени и умело его расходовал. Если днем времени не хватало, то работал по ночам. У него была семья, и каждый замысел надо было еще пронести через житейскую канитель. Как ему это удавалось, знал только он. Впрочем, и те, кто бывал в доме, могли наблюдать, как он «распределялся». Вечер. Мы с Шукшиным работаем у него на кухне: он с подъемом размышляет вслух так размеренно, четко, будто диктует: я записываю. Вдруг – раздраженный женский голос: «Вася, посади ребенка на горшок!». Шукшин, продолжая говорить, ни на минуту не теряя нити своих размышлений, встает и выходит из кухни в коридор. Квартира крошечная, до ванной два шага. Не меняя интонации, не прерываясь, он говорит и оттуда, через минуту – другую возвращается, снова садится напротив и подводит черту подо всем сказанным своим неповторимым, как бы извиняющимся: «Во-от!». В этом эпизоде было нечто сродственное его рассказам. Как будто нарочно жизнь отлила пулю, чтобы он вложил ее в свою писательскую обойму.
Такие пули он ловил на лету. У него был огромный запас жизненных наблюдений. Но, наверное, вслед за Львом Толстым он мог бы повторить, что стыдился бы печататься, если бы весь труд его состоял только в том, чтобы наблюсти, запомнить и пересказать. Не для того он писал, чтобы кого-то позабавить, ублажить или напугать, а для того, чтобы выразить себя, свое отношение к жизни и смерти. Сделать это, по его ощущению, можно было только во множестве показывая других людей, потому что в каждом жила его частица. И все вместе они были – народ, нация. Вот этот самый народ, говоря высоким слогом, и вдохновил его на писательство. Когда-то еще очень давно, когда он ушел из деревни, им овладело беспокойство, можно сказать, даже тревога от того, что до всех ему есть дело, в то время как до него в этом огромном мире никому дела нет. И так хотелось победить это равнодушие, крикнуть на весь мир: люди, милые, вот я весь перед вами – что не оставалось ничего другого, как взяться за перо. Непреложным было чувство, что это самый прямой и короткий путь к людям; иначе истомило бы ощущение своего присутствия в мире.
Спустя много лет он выразил это томление в романе «Я пришел дать вам волю»: «И наступил, видно, тот редкий, тоже и дорогой дар юности, который однажды переживают все в счастливую пору: сердце как-то вдруг сладко замрет, и некий беспричинный восторг захочет поднять зеленого еще человечка в полный рост, и человечек ясно поймет: я есть в этом мире! И оттого, что все-таки не встанешь, а сидишь, крепко обняв колени – только желанней и ближе вера, „Ничего, я еще это сделаю – встану“. Это сильное чувство не забывается потом всю жизнь». Вот это самое чувство своего присутствия в мире, эту радость бытия привнес Шукшин в свои рассказы, сначала робко, потому все увереннее и смелее – эта сила жизни, которая собственно и толкнула его в литературу, требовала своего выражения.
В первом же широко обнародованном рассказе, который был опубликован в газете «Труд» в апреле 1962 года, пробилась очень сильная мажорная интонация. Она-то и заставила редактора дать рассказу название «Перед полетом», как бы ставя его в подбор к материалам, продиктованным годовщиной первого космического полета Юрия Гагарина. Хотя в сюжете не было ничего космического или героического. Деревенская бабка Маланья получила от сына, прославленного летчика, Героя Советского Союза приглашение побывать у него в Москве и обсуждает теперь с внуком – Шуркой и соседом Егором, как же совершить это путешествие из алтайской глубинки в далекую столицу. Скорейший путь – самолетом, но боязно бабке на это решиться: не лучше ли ближе к осени, набрать свежих варений-солений да и отправиться поездом? Вот и весь сюжет. По-молодому любознательная и по-старчески осторожная бабка, в сущности, очень хочет, чтобы внук ее уговорил – самолет, способный за несколько часов перенести ее в другую часть света, и пугает, и манит ее этой возможностью. Вспомним, что в ту пору реактивная авиация едва только вошла в жизнь, но вошла сразу уверенно, широко, повсеместно; цены были абсолютно приемлемые для всех слоев населения – не удивительно: СССР был великой державой, богатой сырьем, стремительно осваивающей самые разнообразные сферы производства, в том числе и авиастроение, и способной доставить своим гражданам радость приобщения к замечательным достижениям цивилизации. Очевидно, именно в этом социальном подтексте увидели сотрудники «Труда» оптимизм рассказа, его отклик на общественно-политические события. Но Шукшин не случайно переименовал рассказ, готовя его к публикации в первом своем сборнике – кстати, сборник получил наименование именно по новому названию этого рассказа – «Сельские жители». Кроме социального, был в рассказе философский подтекст: бабка Маланья и ее земляки прочувствовали, что непостижимым образом сократились расстояния от их глубинки до сердцевины страны, далекой столицы, угадали, что жизнь посулит им еще много необычного и удивительного – и приняли все это рассудительно, несуетливо, с обстоятельностью и осмотрительностью, которые переходят из поколения в поколение, из рода в род. Шукшин вроде и не собирается выводить свое повествование на философский уровень – куда там! Обыкновенная житейская картинка – он, кажется, даже подтрунивает над своими героями, но при этом как бы смотрит сквозь них вглубь времен – и в прошлое, и в будущее.