Он не мог спокойно оставаться в своем одиночестве, его не удовлетворяли письма, которые он посылал и получал, ему хотелось быть вместе с трибуном в возрождающемся Риме, быть там, где занималась заря нового времени. 20 ноября 1347 года он оправился в Рим. Когда Петрарка проезжал мимо дома Колонна, его не покидало чувство, будто у окна стоит кардинал и следит за ним. С этим своим опекуном и другом он прощался в течение нескольких последних бессонных ночей, когда писал эклогу "Разрыв". Он сам, как пастух Амикл, говорил о себе, что идет за голосом сердца: хватит с него чужих нив и лесов.
Крепнет в сердце любовь к отчизне, властно зовущей:
Там в росистой траве прекрасней бледность фиалок,
Роз на кустах алее багрец и запах нежнее,
Чище родной ручеек, по равнине бегущий знакомой,
Слаще вкус у травы на лугах Авзонии милой
[33].
Далеко Петрарка не уехал. В Генуе его ждали новые вести. "Я, - писал он трибуну, - получил от друзей письма, в которых ты выглядишь совершенно изменившимся и в которых теперешняя твоя слава не напоминает прежнюю. Ты теперь любишь не народ, как прежде, а только худшую его часть, ей служишь, ей льстишь, ею восторгаешься... Неужели мир должен увидеть, как из вождя добрых ты становишься сателлитом недостойных? Неужто столь неожиданно перепутались звезды, а может, божество стало к нам неблагосклонным? Зачем я мучаюсь? Все будет так, как установлено извечным порядком, я не могу этого изменить, я могу только убежать. С открытою душою я спешил к тебе, теперь я возвращаюсь..."
Как безжалостны бывают даты! Это письмо, датированное в Генуе концом ноября, было уже надгробием величия и славы трибуна. Она испепелилась через несколько месяцев. Еще так недавно он победоносно выступал против крепостей баронов и, казалось, навсегда сокрушил их могущество, но тут в зените его триумфа на трибуна обрушился папский суд. Кола ди Риенцо предстал перед кардиналом Бертраном и сразу же сломался. Его покинула гордость, он стал безвольным, покорным и слабым. Он отрекся от всех своих титулов и званий, отменил декреты и после шести месяцев неограниченной власти тайком бежал из Рима и укрылся в горах.
Чума
Год 1348-й был годом невиданных бедствий. Только монахи, листавшие старые монастырские хроники, могли указать на нечто подобное в давние времена. Словно грозное предзнаменование, им предшествовало землетрясение в Италии и Германии. Несчастье пришло с Востока, вместе с кораблями, заходившими в порты Италии, Франции, Англии, Фландрии, тем самым путем, по которому во втором веке от Тихого до Атлантического океана прокатилась огромная волна чумы.
В Европе признаки болезни были не те, что на Востоке, там предвестником смерти было кровотечение из носа. Здесь первым признаком болезни были карбункулы, напоминавшие по форме яблоко или яйцо, - в народе их называли шишками. Они появлялись сначала в паху, потом распространялись по всему телу, потом на руках и бедрах проступали черные или синие пятна, иногда большие и редкие, иногда мелкие и расположенные более часто. Говорили, что так болели и умирали люди в Риме в конце VI века, когда в апостольскую столицу вступил Григорий Великий.
Власти приказали очищать города, изолировать больных, некоторые общины закрыли ворота и велели никого не впускать, а когда чума все же проникала сквозь стены города, карали смертью стражников, обвиняя их в продажности. По улицам шествовали процессии кающихся, устраивались молебны, еще никогда богачи столь щедро не раздавали милостыню. Из старых пергаментов переписывались подходящие к этому случаю песни и молитвы. Астрологи утверждали, что причина всех напастей - несчастливое расположение небесных тел. Медики были беспомощны, хотя никогда не было их так много, как сейчас. Никому не известные прежде лекари, мужчины и женщины, не имевшие никакого представления о врачебном искусстве, придумывали самые удивительные средства. Монастырские фармацевты обращались к своим записям и извлекали из них различные рецепты, которые некогда якобы оказались эффективными.
Больные умирали на третий день после появления первых признаков заболевания. От них заражались родные, соседи и все, кто только коснулся одежды больного или какого-нибудь предмета, который тот держал в руках. Больных избегали, люди запирались в своих домах, жили отрезанные от мира, а когда чума проникала и к ним, бежали, оставляя больных без присмотра. Здоровые по собственному разумению выбирали себе тот образ жизни, который больше соответствовал их склонностям. Одни искали спасения в воздержании, ели легкие кушанья, пили лучшие вина, соблюдая умеренность, другие утверждали, что единственное лекарство от чумы - веселье, они не отказывали себе ни в чем, и случалось, что оставляли с носом безносую смерть.
Вид у них был зловещий. Сутками просиживали они в корчмах, харчевнях, мертвецки пьяные врывались в покинутые дома и грабили их, от подвала до чердака. Все законы были попраны. Многие их стражи и исполнители поумирали, другие лежали при смерти, а третьи, лишившись подчиненных, остались не у дел. Более рассудительными казались то, кто не укрывался в домах, не предавался буйству, спокойно ходил по улицам, с душистыми цветами и пахучими травами в руках, убежденный, что эти травы и коренья, их благоухание придаст им сил и здоровья. Полезным по крайней мере было уже то, что таким образом им удавалось хоть отчасти спастись от царившего в городе зловония разлагающихся трупов и смрада больных.
Все, кто мог, бежали. Куда? Об этом не думали. Лишь бы очутиться где-нибудь в другом месте. Случалось, что люди, покидающие город, встречали у ворот таких же беженцев из других городов, искавших убежище именно здесь. Люди бросали все: дома, имущество, семьи. Брат оставлял брата, муж - жену, даже родители убегали от детей, обнаружив у них признаки болезни. Но находились и охотники, соглашавшиеся за плату присмотреть за больными. Правда, больше, чем на оплату, они рассчитывали на хозяйское имущество и нередко сами умирали на пороге дома среди награбленного добра.
По мере того как зараза опустошала страну, живые все меньше заботились о мертвых. Хоронили их как попало, лишь бы поскорее с этим покончить, и под конец трупы стали просто выбрасывать на улицы, где их подбирали могильщики. На одних носилках несли по нескольку трупов, не хватало гробов. "О покойниках беспокоились не больше, чем о дохлых козах", - говорит Боккаччо. Вскоре умершие утратили право не только на собственный гроб, но и на собственную могилу. В глубокие рвы сбрасывали сотни трупов.
В деревнях не было и этого. Люди умирали на полях, на дорогах, в лесах. О них самих и об их опустевших домах, в которых никого не осталось в живых, знали только вороны. Лишенные какой бы то ни было помощи, словно проклятые человеческим обществом, крестьяне ежечасно ждали смерти и совершенно забросили свои хозяйства. Никто не обрабатывал поля, не заглядывал в виноградники и сады, домашние животные шли под нож на ужин, который нередко оказывался последним. А кого пощадил нож, ибо рука хозяина уже окостенела, разбегались и бродили бездомные по окрестностям. Немало замков, возвышавшихся над деревнями и встречавших гостей скрежетом подъемных мостов, сигналами труб стражей, звоном колоколов в часовнях, стояли теперь безмолвными, и никто не знал, сбежали оттуда люди или умерли.
Петрарка все время находился в разъездах. Из Вероны он перебрался в Парму, из Пармы в Феррару, наведывался то на Капри, то в Падую. Не заглядывал он только в Авиньон, который совсем обезлюдел. В нем насчитывали свыше ста тысяч умерших. Тогда не принято было заниматься статистикой, и только по числу умерших определяли, сколько живых носила год назад животворная земля. А кто из оставшихся доживет до нового года?