– На могилке у Евсея Тихоновича положила побывать.
– Зачем?
– Зачем на могилке-то? А для души. Праведник большой был.
Смешно молодому шофёру. «А Егорша вдруг присмирел, притих, задумался, а потом и с машины слез».
На кладбище он отправился рано утром, тайком. «…Подрыл с боков песок, придав холмику форму прямоугольника, а затем выстлал её плитами беломошника, который неподалеку нарезал лопатой. Но и это не всё. Сходил к болоту, отыскал там зелёную кочку с брусничником, на котором краснело несколько мокрых от росы ягодок, срезал её, перенёс на могилу».
– Ну вот, старик, – сказал неверующий Егорша вслух, – всё что мог для тебя сделал. – Потом усмехнулся. – По твоей вере дак скоро увидимся, а я думаю, дак оба на корм червям пойдём. Здесь, на земле, жить надо.
Ничего как будто не изменилось в человеке. Он остался при тех же своих взглядах, какие высказывал «чокнутому религией» Мошкину ещё в грубом своём споре в пятой главе второй части романа «Две зимы и три лета», когда «всё лаем да пыткой» обвинял его в лицо, что он, мол, «неважно.., поп или не поп, а факт остаётся фактом: антисоветский элемент». И в то же время изменилось. Обратно Егорша пошёл и лопату понёс, уже не прячась. Зачем он решил обустроить могилу? Ему стало нужно, чтобы всякий приходящий видел – здесь действительно похоронен праведник…
Старообрядческая тема в тетралогии лишь изредка приоткрывается: через того же Евсея Мошкина, через образ Марфы Репишной, через отдельные фразы. Пекашинцы – потомки старообрядцев. «Пекашино распознают по лиственнице – громадному зелёному дереву, царственно возвышающемуся на отлогом скате горы. Кто знает, ветер занёс сюда летучее семя или уцелела она от тех времен, когда тут шумел ещё могучий бор и курились дымные избы староверов?» Сокровенное в народной душе Евангелие светит и сквозь тяжёлый военный дым. Вот Лукашин разговаривает с Варварой Иняхиной. Ещё один, очень непростой, женский образ у Абрамова. Спрашивает о Ставрове, он ли «сдал своё добро в фонд Красной Армии». Об этом написали в районной газете. «Пошевни-то да дрожки? Он. А про меня уж в той газетке ничего не написано? – с неожиданным простодушием спросила Варвара. – Иняхины мы. Я тоже овцу сдала». Одну овцу. Для такого огромного фронта. Она хочет показать, что и она не хуже… Эти последние слова, верней, неприметное дело – разве не тот же сюжет с лептой вдовицы? Впрочем, что касается евангельских прообразов, это уже повод для другого и обстоятельного разговора.
Старовер Ломоносов
Старообрядчество и русская литература – тема неохватная; начинаясь с аввакумовского «Жития…», с соловецких челобитных, она идет, не прерываясь, дальше, вплетаясь в литературу чисто светскую. Старообрядческая тема не слишком звонкой нотой, однако звучит вскользь у Кантемира, у Ломоносова, у Радищева… В XIX веке она будет раскрыта другими писателями куда шире.
Сближение Ломоносова, ещё отрока, со старообрядцами было, и этот факт отмечен многими его биографами, но, как заметил в своё время замечательный филолог Евгений Лебедев, «мы не знаем, как далеко и насколько глубоко оно распространялось»9.
Можем только предполагать.
Старообрядцами были ближайшие родственники Ломоносова, его отец – нет. Есть гипотеза, что знакомство с виднейшим старообрядческим деятелем Андреем Денисовым, учеником Киево-Могилянской академии, автором «Поморских ответов», привлекло его на какое-то время в монастырь на Выг. Это было в отроческом возрасте, когда будущий основатель Московского университета с особой остротой тянулся к знаниям. Указываются разные даты: в тринадцать лет, в пятнадцать лет. В монастыре Ломоносов пробыл года два. Он отошёл от старообрядчества. Высказывался о нём весьма нелестно. Есть у него, например, «Слово похвальное блаженныя памяти государю императору Петру Великому, говоренное апреля 26 дня 1755 года». В нем в духе тогдашних идеологических установок старообрядцы выставлены врагами государства наравне со шведами, турками и поляками: «Таковыя противности воспящали Герою нашему в славных подвигах! Коль многими отвсюду окружен был неприятелями! Извне воевала Швеция, Польша, Крым, Персия, многие восточные народы, Оттоманская Порта, извнутрь – стрельцы, раскольники, козаки, разбойники»10.
В 1986 году, обобщая всё написанное по этой теме, питерский историк и археограф Николай Юрьевич Бубнов предпринял попытку обосновать мысль о том, что окончательный разрыв Ломоносова со старообрядцами произошёл уже в Москве, что именно выговские жители снарядили его учиться, надеясь, что светское образование не повредит, как не повредило оно Андрею Денисову, а, напротив, даст им ещё одного незаменимого человека. «Не будет слишком смело предположить, что “впавший в жестокий раскол” молодой Ломоносов был рекомендован и послан своими новыми друзьями-старообрядцами на учёбу в заиконоспасские школы с тем, чтобы по возвращении на родину во всеоружии знаний войти в число руководителей местного старообрядчества. Такое предположение помогает удовлетворительно объяснить уклонение юного Михайлы от церковного брака (федосеевцы, как известно, отвергали институт брака), добровольный уход с родины без родительского благословения и нужных документов. Вполне вероятно также, что старообрядцы снабдили посланного ими на учебу юношу не только деньгами на первое время жизни в Москве, но и фальшивыми документами, позволившими ему выдать себя за поповского сына или даже за дворянина»11.
Но, как часто бывает, «что-то пошло не так». Ломоносов не вернулся назад. Всё, что связано со старообрядчеством, он старательно скрывал, как будто вымарывая этот короткий период в пару лет из биографии, чтобы и следа не осталось.
Отроческие годы русского учёного в Выговском монастыре отображены в романе М.К. Попова «Ломоносов: Поступь Титана» («Роман-газета», №19 за 2011 год). С первых строк здесь появляется белица, которая тонкой кисточкой рисует что-то «разноцветной вапой» (краской) на листе пергамина. «Лицо её по брови повязано льняным повойником». Повойник, как правило, носили замужние женщины, это шапочка, «повязать» её «по брови» невозможно, можно только надеть. Иногда повойник подвязывается сзади двумя лентами, которых не видно из-под платка. В мужской Выговский монастырь был категорически запрещён вход женщинам, и каким бы исключительным художественным даром эта белица ни обладала, она могла бы сюда прийти разве что для свидания с братом или отцом. Поморскую орнаментальную заставку сделал бы любой инок, труженик выгорецкого скриптория… У юного Михайлы в романе губа отнюдь не дура: он так возле этой белицы и вертится, растирает краски, сам пытается листочек разрисовать. А едва оказавшись за стенами монастыря, собирая с Офонасием «красовитые камушки» для получения краски, гоняется за голой саамкой, ломая кусты, «ровно топтыгин». Малый он уже опытный, «девок деревенских, бывало, щупал, и они валяли его». Но сюжет в итоге сводится к глупой современной песне: «А когда я её обнимаю, всё равно о тебе вспоминаю». Всё Текуса, та самая белица, ему мерещится. А её, как выясняется после возвращения в монастырь, подальше на Лексу отправили, «доступ туда особам другого пола заказан, и пути назад оттуда нет» (это почему же?). Тут как на грех ещё лубок подвернулся Ломоносову на глаза: картинка, как мыши кота хоронят, с намёком на Петра Первого. Кот, понятно, император. И Михайла вскипел: лист разорвал, ругаться стал, да дёру из монастыря.
И всё то ли из-за бабы, то ли из-за кота – поди разбери.
Хорош у нас «титан»! За девками гоняться – нормально. Но «срамная» картинка вызывает приступ такой бешеной ярости, что Ломоносов бежит прочь сломя голову. Лишь под конец первой главы мы узнаём, что Выговский монастырь – «раскольный». Если кто не в курсе, не поймет. И уж если придавать такое внимание словесному узорочью – «синь-лазорь», «черниловка», «вапа», «закодолить», «блазниться», «лепо», «потай», «зеленастей» (вместо «зеленее») и пр. – не худо бы помнить, что не говорят старообрядцы «Псалтирь», а только «Псалтырь», и иного не принято… К примеру, Фёдор Гладков уж на что коммунист-атеист, но это знает, у него и в «Повести о детстве» и в «Вольнице» это слово всегда одинаково через «ы» пишется. Сразу видно, из староверческой семьи вышел человек. Странно или нет, но и корректоры это не правят.