— А во вторник, это очень скучно, я знаю, но мы должны быть у Милли, я обещала. Она как раз вернулась из Ратблейна. В это время она всегда в городе. Что вы скажете о Милли, Кристофер? Как она, не сдает?
— По-моему, нет, — сказал Кристофер. — Всю зиму охотилась, скакала верхом как одержимая.
— Да, энергии у нее хватает, — признала Хильда. — Иногда мне кажется, что, родись она мужчиной, из нее мог бы выйти толк.
— А если родишься женщиной, из тебя не может выйти толк? — спросила Франсис.
— В этом смысле, пожалуй, нет, дорогая. Зато может в других, не менее важных, — ответила Хильда не очень вразумительно.
— По-моему, с женщинами так же, как и с ирландцами, — сказала Франсис, откладывая работу и выпрямляясь в кресле. В такие минуты она машинально откидывала волосы, и становился виден ее высокий лоб. — Все говорят, какие вы милые и как много значите, а все равно играешь вторую скрипку.
— Да полно тебе, в своем доме женщина всегда пользовалась самоуправлением. — Кристофер всегда обращал в шутку попытки своей дочери, порой вызывающе резкие, перевести разговор на серьезные темы.
— Эмансипация — это вопрос, который, безусловно, заслуживает внимания, — сказала Хильда. — Я лично отнюдь не против. Но тут столько разных точек зрения… Боюсь, твоя тетя Милли видит эмансипацию в том, чтобы ходить в брюках и стрелять из револьвера в собственном доме.
Кристофер рассмеялся.
— Да, похоже на то. Но с чего-то нужно же начинать. Поедешь с нами к Милли, Франсис?
— Нет, спасибо.
Эндрю давно знал, что Франсис не любит тетю Миллисент, но никак не мог понять причину. Одна из ходячих истин, на которые не скупились в его офицерском собрании, гласила, что женщины никогда друг друга не любят, потому что всякая женщина видит в другой соперницу. Эндрю, хоть и прислушивался с интересом ко всем таким экстрактам житейской мудрости в вопросе, для него еще весьма загадочном, здесь все же подозревал упрощение. Естественно, конечно, что, поскольку женщины живут более затворнической и незаполненной жизнью, они, когда представляется случай, лихорадочнее силятся привлечь к себе внимание и упорнее гоняются за предметом своих вожделений, чем мужчины, у которых, в общем-то, есть и другие интересы, а также больше возможностей близко узнавать друг друга в атмосфере свободного братского сотрудничества. Так по крайней мере казалось Эндрю, считавшему мужчину животным, от природы наделенным собственным достоинством, а женщину животным, от природы его лишенным. Однако, когда ему самому случалось наблюдать явную неприязнь одной женщины к другой, причину этого обычно можно было найти и не обращаясь к теории всеобщего соперничества.
Так, например, его мать не любила тетю Миллисент потому, что завидовала ее титулу и богатству, и еще потому, что та не поощряла светских устремлений Хильды. Кэтлин, как говорили, была очень привязана к своему брату Артуру и в его браке с Милли усматривала, справедливо или нет, что-то унизительное и обидное — впрочем, все более или менее сходились в том, что Милли вышла за него по расчету. И в ранней смерти Артура тоже было принято косвенно винить Милли. «Бедный Артур, — любила повторять Хильда, — Милли просто съела его живьем. Кэтлин ей так этого и не простила». Неприязнь Франсис едва ли можно было объяснить приверженностью к Кэтлин или к Хильде — и та и другая были ей далеки, чтобы не сказать больше; скорее тут имелась более простая причина: тревожная зависть молоденькой девушки к женщине старше ее годами, до бесспорной элегантности и блеска которой ей было явно не дотянуться, хоть она и отзывалась о таких качествах с презрением. Или еще проще: возможно, что Фрэнсис подвергла Милли какой-то моральной оценке и результат не удовлетворил ее. Эндрю не раз замечал, порою с некоторым беспокойством, что его невеста способна на весьма категорические моральные суждения.
— Говорят, в Кингстауне будет теперь общий пляж, — сказала Хильда, чьи мысли, очевидно, задержались на безобразиях современной жизни. — Я этого не одобряю. При том, какие сейчас носят купальные костюмы! Мы с Франсис видели тут на пляже одну девушку, у нее ноги были голые чуть не до самого верху. Помнишь, Франсис?
Франсис улыбнулась.
— У нее были очень красивые ноги.
— Дорогая моя, я не сомневаюсь, что у тебя тоже очень красивые ноги, но это никого не касается, кроме тебя самой.
Эндрю, которого такое суждение и позабавило и задело, вдруг поймал на себе взгляд Кристофера. Тот едв, а заметно ему улыбнулся. Эндрю в смятении опустил глаза и стал теребить усики. В том, что он сейчас встретился взглядом с Кристофером, было что-то непристойное. Точно они перемигнулись. Он вдруг ощутил какую-то насмешку, какую-то угрозу. Нет, никогда ему не понять Кристофера.
А тот, очевидно уловив, его смущение, поспешил заговорить.
— Ничего из этих общих пляжей не выйдет. Отец Райен уже выразил протест по этому поводу. На сей раз, Хильда, вы и католики смотрите на вещи одинаково.
— Они стали много о себе воображать в последнее время, — сказала Хильда. — Против чего-то протестуют, чего-то требуют. Наверно, это в предвидении гомруля. Недаром, видно, говорят, что самоуправление будет правлением католиков. Мы должны принять меры.
— Вам так кажется? — сказал Кристофер. — Но ведь они всегда были против гомруля. Ирландцев держит в повиновении не столько Замок, сколько церковь. Все великие ирландские патриоты, кроме О'Коннела,[3] были протестантами. Церковь боролась против фениев, против Парнелла…[4]
— Ну, знаете, Парнелл… — сказала Хильда. Это прозвучало многозначительно, туманно, уничтожающе.
Тут Эндрю переглянулся с Франсис, преклонявшейся, как он знал, перед героем, от которого столь небрежно отмахнулись. Он увидел, как она открыла рот, чтобы возразить, потом раздумала и чуть улыбнулась ему, словно ища его похвалы, — все за каких-нибудь две секунды. Этот краткий миг общения доставил ему радость.
Мать его между тем продолжала:
— Не понимаю, почему в Ирландии так туго идет набор в армию? Сегодня об этом была статья в газете.
— По-моему, не так уж туго. Ирландцы валом валят в английскую армию.
— Может быть, но сколько еще отсиживается дома. И как себя ведут! На той неделе я сама слышала, как человек прямо на улице пел по-немецки. А вчера у Клери одна женщина сказала другой, что Германия может победить. И так спокойно сказала, точно не видела в этом ничего особенного.
Кристофер засмеялся.
— Разумеется, англичане ни на секунду не допускают мысли, что они могут проиграть какую-либо войну. Это один из важных источников их силы.
— Почему вы говорите «они», а не «мы»? Ведь вы же англичанин, Кристофер.
— Верно, верно. Но я так долго прожил здесь, что невольно вижу родное гнездо как бы со стороны.
— Все равно, по-моему, очень нехорошо так говорить о немцах, точно они и вправду могут победить. В конце концов, ведь Англия и Ирландия — одна страна.
— Так, видимо, считают и английские солдаты, когда поют «Долог путь до Типперэри». Но тому, кто наверху, всегда легко отождествлять себя с теми, кто стоит ниже. А вот снизу принять это отождествление куда труднее.
— Не понимаю я этих разговоров — выше, ниже. Никто не считает ирландцев ниже нас. Их любят во всем мире, везде им рады. А уж этого нахального ирландского патриотизма я просто не выношу, все это выдуманное, искусственное. Английский патриотизм — другое дело. У нас есть Шекспир, и Хартия Вольностей, и Армада, и так далее. А у Ирландии, в сущности, вообще нет истории.
— Ваш брат едва ли с этим согласится.
— Несколько ископаемых святых — для меня не довод, — сказала Хильда с достоинством.
— Ирландия была цивилизованной страной, когда в Англии еще было варварство, — сказала Франсис, откидывая волосы со лба.
— Франсис, милочка, ты, как попугай, повторяешь слова дяди Барнабаса, сказала Хильда. — Ты еще очень мало знаешь.