Иногда он сам удивлялся, как легко и быстро доплыл до тихой пристани, бессознательно приписывая это благодеяние тем же добрым богам, которые сделали его единственным сыном счастливых в браке родителей. Франсис тоже была единственным ребенком, и от этого тем более казалась одного с ним племени. Эндрю не придерживался никаких романтических теорий относительно необходимости бурного посвящения в тайны любви, и в особенности теперь, когда перспектива возвращения на фронт зияла перед ним, как черная яма, он с радостью готовился обрести в личной жизни покой и безопасность, которых больше нигде как будто и не осталось. Не Франсис, а Франция станет великим испытанием его души.
Эндрю еще не делал предложения по всем правилам, хотя и считал, что, до того как сыграть свадьбу, все же нужно будет как-то объясниться. В сущности, он бы предпочел, чтобы в одно прекрасное утро, когда он проснется, просто оказалось, что Франсис — его жена; и он был уверен, что она разделяет это чувство. Она принимала и дополняла обрывки его планов на будущее, и разговоры их напоминали дуэт, в котором певцы так хорошо знают свои партии, что могут петь с любого места, дай им только одну-две ноты. Он знал, что Франсис во всем его понимает. Потому-то они внезапно и умолкли, заговорив о качелях: качели наводили на мысль о ребенке.
Эндрю еще не знал женщин. В связи с Франсис в сознании его странно переплелись два представления — о первом знакомстве с половой жизнью и о смерти. Оба эти события словно неслись к нему сквозь мрак, как большие алые стрелы, и, хоть он не сомневался, что первое совершится раньше второго, ему порой, особенно бессонными ночами, казалось, что второе не заставит себя ждать. Отсюда он возвращался мыслями к тому, отчего они с Франсис внезапно умолкли.
Для Эндрю связь между этими двумя представлениями не исчерпывалась тем, что подсказывали публикуемые списки убитых, она была глубже. Самая мысль о половом акте страшила его безмерно, и, представляя себе, что он делает это с Франсис, он испытывал недоверчивый ужас. Этот акт, невероятно жестокий, испепеляющий и мучителя и жертву, существовал совсем отдельно от его давнишней глубокой любви к Франсис, отдельно даже от той взволнованной неловкости, какую он ощущал последнюю неделю, живя с нею в одном доме, провожая ее до самых дверей ее спальни. Словно этот акт предстояло совершить украдкой, как тайное убийство. Он не мог найти ему места в обычной жизни, и, по мере того как алая стрела подлетала все ближе, на него находили минуты неописуемого страха.
И еще одно чувство связывало воедино те два представления, вселяя в него растерянность и испуг, — чувство, будто окружающие его люди — семья, может быть, общество — рассчитывают, что, до того как его отправят на фронт, Франсис должна, от него забеременеть. Одна старая тетка даже ляпнула что-то в этом роде прямо при нем; и, видимо, подобные мысли бродили в голове у его матери, еще не выработавшей, казалось, четкого взгляда на его отношения с Франсис. Это сомнительное «продолжение себя в потомстве», навязываемое ему как своего рода долг, вызывало у Эндрю расслабляющую жалость к себе, которой он обычно не давал воли. Он сам хотел жить и быть счастливым с Франсис, не связывая себя в этом смысле никакими обязательствами перед человечеством или хотя бы перед нею. И, чувствуя, что его торопят, он в такие минуты был тем более склонен тянуть и откладывать. Однако настроения эти быстро проходили, сметенные нежностью к Франсис и сознанием, что пора все же решить свою судьбу или, вернее, осуществить решение; так удачно для него принятое еще давным-давно.
Мать Эндрю очень любила Франсис, но бывали у нее и внезапные вспышки неприязни — как ко всякой девушке, думал Эндрю, на которой он вздумал бы жениться. Франсис не отвечала на них, только встряхивала головой, как лошадка — она вообще была похожа на лошадку, — и Хильда тут же делалась с нею особенно ласкова. Эндрю, со своей стороны, любил мать, любил так сильно, что порою это его тревожило, и в то же время она на каждом шагу до крайности его раздражала. Он ни в чем не был с нею согласен, ее пристрастия приводили его в содрогание. Особенно он ненавидел полуправды, которые она не задумываясь изрекала в светской беседе. Она давала понять, что бывала на приемах, о которых на самом деле только слышала краем уха, а в Ирландии, расписывая свою блестящую лондонскую жизнь, уже просто прибегала к беспардонной выдумке. Эндрю самодовольно отмечал, что способен трезво наблюдать тот мир, которым ослеплена его мать; но, краснея за ее тщеславие, он не усматривал в ней испорченности.
В свое время ему доставило немало тревожных минут опасение, как бы его мать не решила, что Франсис, девушка без титула и без связей, никогда даже не выезжавшая в свет, недостаточно для него хороша. Постепенно он с облегчением убедился, что в глазах Хильды Франсис — весьма желанная девица. Лишь позднее он понял, что на то есть особая причина. Кристофер Беллмен был очень богат. Дети обычно не замечают различий в материальном положении, кроме разве самых вопиющих, и Эндрю только недавно стал по-взрослому интересоваться тем, сколько имеет за душой тот или иной из его знакомых. Этот интерес он расценил в себе как суетность, особенно когда заметил, что на основании подобных сведений как-то меняется его отношение к людям. Но сам-то он, разумеется, полюбил Франсис и даже твердо решил жениться на ней задолго до того, как узнал, что она богатая невеста. Он только радовался, что ее богатство окончательно примирило с нею Хильду — иначе она, несомненно, открыла бы в Лондоне кампанию, крайне для него тягостную. Он прощал матери ее алчность, так же как самому себе прощал спокойное удовлетворение от того, что совершенно случайно берет в жены богатую наследницу: родители его всегда были стеснены в средствах, и Эндрю как раз достиг того возраста, когда понимаешь, как это неудобно.
Кристофер Беллмен, будущий тесть Эндрю, оставался для него фигурой непонятной и немного пугающей. Его удивляло, как легко мать находит общий язык с Кристофером. Словно и не замечает, что он опасный зверь. Видя, как беспечно ладят между собой Хильда и Кристофер, он и сделал открытие, представлявшееся ему очень взрослым: что с разными людьми человек может казаться — и даже быть — совсем неодинаковым. Словно Хильда была нечувствительна к целому комплексу лучей, исходивших от Кристофера, тех самых, которые действовали на Эндрю и привели его к мысли, что Кристофер «опасный». Эндрю казалось также очень взрослым, что он на этом основании не счел свою мать неполноценным человеком. Но, с другой стороны, он не упрекал ее и в излишней смелости, как сделал бы, когда был моложе. Скорее он склонен был искать несообразности в собственном восприятии.
Кристофер был англичанин, хотя породнился с Ирландией через свою жену Хэзер, и откровенный патриот Ирландии, что одно уже выдавало в нем чужестранца. В молодости он состоял на государственной службе сперва в Лондоне, потом в Дублине, но годам к сорока ушел в отставку и посвятил себя научным занятиям, в которых, по наблюдениям Эндрю, скрывал под маской поверхностного дилетантства большую систематичность и серьезность. Он специализировался на ирландской старине и собрал огромную библиотеку по этому предмету, которую отказал в завещании дублинскому колледжу Св. Троицы. Он знал гэльский язык, но не был членом Гэльской лиги и не сочувствовал повсеместному насаждению ирландского языка, в чем многие его друзья видели важную политическую задачу. У него было много знакомых среди тех, кого он сам же называл «ирландским сбродом», но от всякой политики и полемики он держался в стороне. Эндрю, правда без особой уверенности, считал его человеком холодным. Впрочем, занятия его были безобидны, Франсис он, безусловно, любил, а самого Эндрю всегда поощрял.
Порою Эндрю, чтобы отмахнуться от своих страхов, решал, что его просто смущает внешность Кристофера. Отец Франсис был очень высокого роста и с виду казался кем угодно, только не англичанином. Скорее его можно было принять за уроженца юга Франции или даже за баска. У него были иссиня-черные волосы, большие темные глаза и длинные, тонкие, очень красные губы. На матово-смуглом лице ни бороды, ни усов. Волосы, довольно длинные, он зачесывал за сильно заостренные кверху уши, косматые треугольные брови сходились над узким, с горбинкой носом. Лоб был выпуклый, желтее остального лица и весь в узоре тонких морщинок, так что иногда казался ермолкой, надвинутой до самых бровей. Это придавало ему какой-то скрытный вид. Однако же он умудрялся выглядеть красивым, даже молодым, а взгляд его, зоркий и настороженный, часто загорался насмешкой. Возможно, Эндрю просто подозревал, что Кристофер частенько над ним потешается. Впрочем, он глубоко уважал Кристофера за его ученость и чуть загадочную обособленность. Несколько раз тот предлагал Эндрю называть его по имени, отбросив почтительное «сэр», но это было трудно.