– Конечно! Жизнь сама по себе есть высшая ценность!
– Лиечка, он шутит, ты посиди с нами – я сейчас чаю принесу.
Однако Лиечка присела лишь на самый краешек кресла. Мне хотелось сказать ей что-нибудь задушевное, но я совершенно разучился это делать. Да и с чего начать?
– А если бы ты в школу не ходила, чем бы ты занималась? – никак не удавалось мне съехать с наметившейся колеи.
– Телевизоххг бы смотххгела. – Она уже говорила почти свободно.
– А что-нибудь о России вам в школе рассказывают? – Мне и вправду было интересно, что сохранилось от прежнего фантома – уж черного там или розового.
– Ххгассказывают. В Ххгоссии были большевики и меньшевики.
Большевики хотели воевать, а меньшевики хотели, чтоб было тихо.
– С кем хотели воевать?
– Чтобы пххогнать коххголя. Сначала большевиков было много, потом мало, потом опять много. – Для наглядности она изобразила руками сначала большой арбуз, потом маленький, потом снова большой.
– Лия, ну что ты говоришь глупости? – ласково укорила ее
Марианна, грустно любуясь ею.
– Нам так учительница показывала – много, мало, потом опять много. – Лия обиженно изобразила прежние арбузы.
– А чего хотели большевики? – полюбопытствовал я.
– Они хотели все ххгазделить поххговну. Чтобы каждый человек стаххгался, как может, и получал все, что ему нужно.
– Ну, и получилось у них?
– Да. Только люди стали плохо ххгаботать. Кххгестьяне начали сжигать свои поля и убивать своих звеххгей.
– А потом?
– А потом началась инфляция.
– И дальше?..
– И дальше так и пххгодолжается инфляция.
– Лийка, ты же у меня неинтеллигентный человек… – легко вздохнула Марианна, по-прежнему любуясь ею.
– Это я по-ххгусски неинтеллигентный, а по-ивххгитски интеллигентный, – отвергла эту снисходительность Лия. – Мама, можно, я пойду…
Она отпрашивалась на хупу, свадьбу, только не развлекаться, а подработать официанткой.
– Хорошая девочка, – от души сказал я.
– Хорошая… Только очень упрямая. Со Славой у них такая была война. Его же все раздражало, он ей говорил: не стучи, а она смотрит ему в глаза и продолжает стучать.
– Я тогда была еще маленькая! – Лия вспыхнула, как Юля когда-то.
И окончательно обиделась: – Ну вот, тепеххгь ты меня ххгасстххгоила, и мне тепеххгь никто не будет давать чаевые.
– Ну что ты, в печали ты еще красивее, – вступился я. – У тебя чудесный цвет лица – кстати, знаешь ли ты, что твой папа в детстве считал “цветлица” одним словом? – (Она с величайшей серьезностью отрицательно покачала головой.) – Просто невозможно представить такую красавицу в военной форме… А сама-то ты хочешь в армию?
– Да.
– Почему? Что там хорошего?
– Всегда с подххгугами. И вообще… Хавабя!
– Это значит, какое-то интересное событие, – пояснила Марианна.
– В шабат пххгиезжаешь домой, тебе ххгады, а так пххгиходишь, никто тебя не хочет…
– Пей-ка ты лучше чай. – Наша беседа Марианну явно умиляла.
Меня, впрочем, тоже. Если забыть, что это дочь Славки с Марианной.
– Папа говоххгил, что вы его лучший дххгуг? – доверительно спросила Лия, когда Марианна ушла за новыми порциями чая.
Слово “друг” со времен Джека Лондона и Ремарка требовало в моих глазах такой взаимной безупречности, что я запнулся. Но вовремя сообразив, что дело в данный миг идет не о констатации факта, а о формировании фантома, я успел достаточно серьезно кивнуть прежде, чем промедление успело бы дезавуировать мой кивок.
Лия уже давно таскала брачующимся кошерные тарелки, за черным окном царила непроглядная тьма, а мы с Марианной все говорили и говорили грустно и тепло, и не было ничего естественнее, чем лечь в общую постель и с усталой нежностью обнять друг друга. От этого не пострадал бы никто. Кроме фантома. А следовательно, это было невозможно.
Мне было постелено в девичьей светелке, над которой царил снятый во весь нечеловеческий рост мускулистый полуголый парень, уже подраспустивший и молнию, устремленную к выразительному всхолмлению на джинсах. Среди россыпей косметики распласталась переплетом кверху раскрытая книга с глянцевой нежно-бесстыдной красоткой на обложке. “Ужасным ударом он швырнул меня на четвереньки и страшным рывком разорвал на мне мои трусики, и я почувствовала ужасающую боль между ягодицами”, – прочел я.
М-да-с, в бендерском бараке с Акутагавой, но без сортира что-либо подобное и вообразить было бы невозможно…
На зеркале трепетала липучая бумажка: “Дарогая мамачка! Я очен тебя люблю! Я имею только харошие намеренности. Твоя самая сехуальная дочь”.
Разуваясь, я углядел под кроватью картонный ящик, из которого выглядывало что-то невыносимо знакомое… Ящик был набит математическими книгами – еще из общежития: исполинский всеведущий Гантмахер, “Теория матриц”, “Топология” Н. Бурбаки, которого мы склоняли так же, как “дураки”, “Теория функций вещественной переменной” Вулиха, похожего на иностранного тренера по борьбе – “принцип Коши” и “принцип каши” он произносил совершенно неотличимо…
Так Славка, стало быть, таскал за собой эту бессмысленную тяжесть, как, говорят, Шаляпин возил с собою чемодан русской земли себе на могилу…
Командировочный долг был исполнен – и перед призраками мертвых, и перед призраками живых. Когда мы с Катькой, пьяные от дурацких предвкушений, не разбирая дороги бродили по святым камням
Вильнюса, то и дело обнаруживая себя за его пределами, в одно из таких проскакиваний мы оказались на полузаброшенном православном кладбище, могилы на котором наполовину превратились в проплетенные травой бугры. Смерть не имела никакого отношения к нам, краешек вечной ночи лишь подчеркивал солнечность нашего вечного дня. И на погибающем нищем кресте я прочел выведенные заплаканным и явно малограмотным химическим карандашом поразительные слова: “Приидите ко мне все труждающиеся и обремененные, и аз успокою вы”. Эти слова для меня, юного дикаря, были исполнены такой красоты и значительности, что я целый день повторял их про себя: приидите ко мне… аз успокою вы…
И теперь, глядя на погружающийся в переливчатый муар
Средиземного моря насыщенный пурпурный круг, я одним языком все повторял и повторял эти слова: аз успокою, аз успокою… И чувствовал себя действительно успокоенным. Но – если не считать матушки-смерти – как же зовут того благодетеля, кто приносит страждущей душе успокоение? Имя его – смирение. Сломленность. В самом деле, все живы, здоровы, не голодаем – чего еще надо?
Выдалась тебе минутка, так не порть ее хотя бы сам – мир с удовольствием сделает это и без тебя. Не буди лиха, пока оно тихо. Тебя не гребут – не подмахивай.
Впервые за много лет я не испытывал напряжения в присутствии сына. Более того, мне было хорошо с ним, как с умным товарищем, который без серьезной причины не сделает тебе подлянки, не станет выстраивать приятную картину мира за твой счет. Можно было говорить, можно было молчать. Главное – он ничего из себя не изображал, высказывался серьезно и ответственно. А потом меня уже не раздражало, что он слишком часто и не слишком опрятно курит – самостоятельный человек, имеет право.
Два добропорядочных облезлых барсука, мы сидели на набережной за одним из уличных столиков таиландского ресторанчика, ожидая, пока остынет необыкновенно курчавое блюдо из завитых макарон, овощей, ломтиков мяса и бог знает чего еще, тоже, однако, вьющегося. Повар за зеркальным стеклом, как и полагается, непроницаемый, словно восточный божок, держал над пышущим огнем полусферу на длинной ручке. Время от времени из полусферы, каждый раз внезапно, вырывался метровый столб пламени, не производящий на божка ни малейшего впечатления, а мы с сыном задумчиво потягивали двойной дайкири, как самые образованные иностранцы, – среди пальм и небоскребов, рядом с которыми и море из безбрежной и опасной стихии превращалось в элегантную часть городского пейзажа – примерно такую же, как уютно журчащий и плещущийся фонтан, имеющий форму зыблющегося пенного зиккурата.