Михаил Дмитриевич соскочил с кресла и, вне себя от гнева, пнул легкое сиденье ногой, оно отлетело по дорожке чуть не до середины теплицы.
— Опомнитесь, Николай Дмитриевич! Что вы мне предлагаете? Лишиться всего, что мы создавали многие годы трудом рук своих. Для чего и для кого мы возводили это здание? Нам Иваном Ивановичем Горбачевским и Николаем Николаевичем Муравьевым завещано наше дело: развивать Сибирь, дать движение ее естественным богатствам, подымать хлебопашество и промыслы, улучшать жизнь людей, земляков наших. Нет, брат! Ни одного завода и промысла, ни одного прииска, ни одного здания, ни одного склада не отдам без боя! Да пусть наш прапрадед казак Тимофей Бутин восстанет из гроба и наплюет мне в глаза, если я уступлю врагам нашего дела! Я не садовод, милостивый государь, я не грецкие орехи призван сажать, я коммерсант и промышленник, деятель общества, слуга народный, я благу народному служу!
Лицо младшего исказилось судорогой и стало совсем монгольским, хоть малахай на голову, и все его сухощавое, жилистое, худое тело подергивалось, словно в конвульсиях. А старший брат, с трудом поднявшись с кресла, с посеревшим лицом, стоял, держась одной рукой за подлокотник кресла, а другой за сердце.
Прибежавшая с той стороны теплицы сестра с силой тряхнула Михаила Дмитриевича за плечо:
— Сейчас же угомонитесь! Делайте как вам угодно, но придите в себя!
У входа в теплицу показалась Капитолина Александровна. Уж как только узнала, что здесь неладно!
— Михаил Дмитриевич, Марья Александровна у себя. Как мне представляется, вам после долгой отлучки желательно повидать свою супругу?
Бутин постоял несколько мгновений, еще не остыв, круто повернулся, подхватил с порога шубу и выбежал из теплицы.
11
Он стремительно поднялся к себе на мезонин и принялся из угла в угол мерить кабинет. Изредка подходил к балконному окну и смотрел на Соборную площадь, на пересекающую ее Большую улицу, на общественный сквер в центре, на колонны дома Капараки-Верхотурова, на растянувшееся почти у берега легкое и обширное, с колоннадой здание Гостиного двора. Там вокруг саней, розвальней и пошевней, сгружаемых рогожных мешков и здоровенных, обитых жестью ящиков столпились мужики в овчинах, суконных поддевках, в заячьих, волчьих шапках, в ватных ушанках, в теплых картузах, а кто и вовсе голоушие, приказчики в долгополых сюртуках, и все до единого в теплых катанках. Сахар привезли Зимину, мыло Куликову, а в тех джутовых пахалковских мешках, скорее всего, рис. Видел все это — и заснеженные дома, и серо-матовую колею зимника по Нерче, и мальчишек на салазках, летящих сверху от собора вниз к ледяной реке, — видел и не видел. Отходил от окна и снова наискосок мерил комнату.
Он прав. Кругом прав. Но это не дает ему удовлетворения и успокоения.
Вот Петр Первый, следящий сейчас со стены круглыми выпуклыми недобрыми глазами за его метаниями от одной двери к другой, — он, великий царь русский, сомневался когда-нибудь, знал минуты отчаяния, осуждал себя? Нет, цари всегда правы!
Но ведь и он прав, хотя и не царь. Прав, прав, прав.
А вот вспышка в саду зря. Не с братом же родным воевать! Со старшим братом, столь часто напоминавшим ему об осторожности в делах.
Пусть он, Михаил Бутин, не вполне виноват в том финансовом бедствии, что обрушилось на фирму — пусть обстоятельства, случайности, совпадения неблагоприятных условий, но распорядителем дела с первых дней объединения их капиталов в Торговом доме — он. Должен был вовремя взвесить и счесть. И призадуматься иной раз над советом брата. Тот ни разу не напоминал, что в деле и его средства, но имел ли право младший забывать об этом!
Михаил спустился к обеду в надежде поправить дело, извинившись перед братом. Однако Николай Дмитриевич не вышел к обеду, сославшись на нездоровье.
Капитолина Александровна, не изменившая своему обычному обращению с деверем, все же ушла в середине обеда под предлогам присмотра за больным мужем. Татьяна Дмитриевна, до конца трапезы не проронив слова, сразу же после десерта направилась в сад, молвив, что придется довершить одной рассадку семян, начатую совместно со старшим братом. Марья Александровна, невозмутимо отдавая распоряжения по дому кухарке и другой прислуге, задала Михаилу Дмитриевичу ничего не значащие вопросы по его поездке, а вот Филикигаита вела себя вызывающе. Смиренно возводя очи к небесам и удаляясь вслед за хозяйкой, произнесла вполголоса: «О, горе мне грешному! Паче всех человек окаянен есмь, покаяния несть во мне; даждь ми, Господи, ум, да плачуся дел моих горько!»
Бутин подумал, что набожная толстуха ошиблась в этом каноне: там не «ум» стоит, а «слезы», он молитвослов с детства не хуже ее знает. Но, поймав компаньонку невестки на ошибке, не утешился. Ему казалось, что все в доме против него, никто и глянуть на него с сочувствием не желает!
Черт побери, в этом роскошном дворце, построенном пятнадцать лет назад в знак могущества фирмы, в этой цитадели братьев Бутиных никому нет дела до грозы, гремящей над крышей, и никто не раздумывает, прав он или не прав. Важнее для обитателей дворца, что по милости младшего жестокий приступ жабы у старшего. И вообще нарушено спокойное течение надежной жизни.
Когда он вышел из столовой, намереваясь снова подняться к себе наверх, дабы снова и снова размышлять о путях спасения фирмы, то приметил внизу, у парадной двери, словно случайно оказавшегося там Петра Яринского. Малорослый, крепенький, одетый на выезд, тот молча, напряженно смотрел снизу вверх на хозяина, словно ожидая приказаний.
— Почудилось аль нет, будто звали? Я и подумал, не на охоту ли собирается ваша милость! Так я, Михаил Дмитриевич, готовый. Кони кормлены, чищены. Седлать, что ли?
Бутин, немного озадаченный, смотрел с площадки второго этажа вниз, где у подножья лестницы стоял длиннорукий, с чуть кривыми ногами, давно уж возмужалый, но все еще не женатый парень, выросший у него в доме, везде поспевающий, всегда нужный, все умеющий — безотказный, понятливый Петя-Петушок Яринский. Вот кого в доме никто не звал по отчеству. И вот кого бы никто не дал в обиду. В общем-то, он был в доме всеобщим баловнем. Как Нютка же, выданная за Михайлова. И то удивительно, что он и не
пытался извлекать из этого положения выгоду. Так было у него смолоду, так и сейчас. Сначала кучером изъездил все прииски и заводы с Михаилом Дмитриевичем, знал в лицо не только управляющих и горных инженеров, но чуть ли не половину рабочих. От Коузова, Михайлова, Дейхмана постиг науку золотопромы-ватьных устройств и прочей приисковой техники и мог играючи разобрать и собрать любой механизм, даже увидя его в первый раз. Его худощавое, чуть конопатое лицо расцветало, когда домашние одаривали его самыми незначительными вещичками. Капитолина Александровна — новой шелковой рубахой, Николай Дмитриевич — серебряным портсигаром, Татьяна Дмитриевна — шалью для Петиной матери, Филикигаита — расшитым полотенцем, сам Бутин — новыми сапогами или редкой книгой, — пусть сущий пустяк, а под белесой деревенской челкой — улыбка и радость. Это ему, как члену семьи, как своему, — вот так он расценивал эти дарения, а золотые или бумажки — это как слуге, как лакею. Он не просто служил Бутиным, он был частью этого дома и дорожил доверием всего семейства. Привлекла Татьяна Дмитриевна к садовым работам — наловчился умело обрезать ветки, искусно выращивать крепкие саженцы и сеянцы яблонь, груш, ягодных, закалять их, своевременно поливать и подкармливать, рыхлить землю, чтобы побеги успевали вызревать до заморозков, закладывать защитные полосы от ветра, воевать с паутинным клещом и зеленой тлей. Откликался и на просьбы Николая Дмитриевича: исправить рамки для картин, перевесить ту или иную, — как в кабинете старшего Бутина, так и в обеих гостиных, столовой и в простенках по всему дворцу, — так что вскорости стал великим знатоком живописи, питая особую любовь к тем полотнам, на которых лошади и собаки. Вот почему привлекали его внимание прекрасные копии брюлловской «Всадницы», перовского «Последнего пути» и «Марокканца с лошадью», привезенного из Будапешта. Он восхищался английской легавой на веранде в одной картине, доказывал, что лошадь плохо обучена хозяином во второй, утверждал, что собака на третьей идет не просто так, а с воем. Капитолина Александровна мягко заметила ему: «Петя, а ведь там не только животные, там люди, приглядись». Он заложил обе руки за голову и, то раздвигая локти, то сдвигая их, долго вглядывался в горделивую фигуру наездницы, в обеспокоенного бурей марокканца, в потерянные лица детей на санях с гробом... «Да-а-а, это конечно», — и притих на полдня.