Мать поднесла ему рюмку самогонки, хранимой в подполье, в потайной бутылке.
– Да зачем, теть Мань? Я ведь её не шибко-то…
– Под пельмени положено.
– Ну, а раз положено, то всем налейте. Не буду ж я один обмывать общую справу.
Мать поставила еще две рюмочки и плеснула себе и Марфуше.
– За тебя, Иван! Дай Бог тебе здоровья. И невесту хорошую!
– О-о, – закатил Ваня свои выпуклые голубые глаза, смеясь и поднимая рюмку, – за это стоит пострадать.
Мать и Марфуша чокнулись с ним и выпили.
А потом мы все дружно налегли на пельмени. Они показались мне отменно вкусными. Наша общая чашка, из которой мы возили вчетвером, скоро опустела. Ваня, сначала было приотставший за разговорами, под конец догнал нас, тоже очистил свою тарелку. Мать предложила еще бросить порцию в чугун, но Ваня отказался. Он взглянул на наши ходики, сокрушенно замахал руками и стал одеваться.
– Надо бежать, а то Кондратьевы девки отмутузят за милую душу. Скажут, обещался подмочь, дак не забывай, и – по загривку. Они, брат, боевые. А мне сбиваться с графика нельзя. Завтра ждут Звягины, Репины и дальше – еще целая очередь. Ну, бывайте здоровы!
И подхватив под мышку свою знаменитую мясорубку, Ваня нырнул в темноту промороженных сеней.
…Даже не знаю, жив ли, нет ли сегодня Ваня Рябухин, после армии уехавший от нас в Минусинск и прошоферивший там до самой пенсии. Но в любом случае пусть простит он меня, что раскрою напоследок одну чудинку, водившуюся за ним. Неплохой работник, он имел однако обыкновение прерывать всякое дело, едва пускался в разговоры. А поговорить любил, сердешный. Встанет бывало посреди огорода, приткнув лопату к ноге, и характерной для него бойкой скороговоркой «травит» соседям, не разгибающимся над своими сотками, были-небылицы одну за другой. За эту-то привычку и наградили его метким прозвищем Косач. И подтрунивали над нею частенько. Стоило, допустим, мне, копая картошку, выпрямиться и раскрыть рот, как ехидные сестры обрывали: «Копай, копай, ишь встал и «затоковал», как Ваня Косач».
Впрочем, в последнее время я больше вспоминаю Ваню с мясорубкой, с которой он, компанейский человек, может, и ходил-то по домам лишь ради доброй, задушевной беседы. И почему-то особенно часто всплывают в памяти его байки про охотничью мурцовку. Не потому ли, что она, кажись, становится ныне снова насущной? И не только для охотников…
Плач по Черному Тому
Среди многочисленных прозвищ, на которые мне приходилось откликаться в детстве, пожалуй, самым безобидным было Черный Том. Более того, я втайне гордился им, ибо получил его от литературного героя, созданного с моим участием и сыгранного мною на школьной сцене.
Надо сказать, что из всех видов самодеятельности в нашей школе особой популярностью пользовалась драма. Все учителя, во главе с директором Иваном Ивановичем, были заядлыми артистами и ставили одну за другой пьесы Островского. Не отставали от них и мы. Правда, большие драматические полотна были нам не под силу, поэтому мы обычно разыгрывали отрывки из пьес или же сцены из повестей и романов всех времен и народов, а то и цельные рассказы, поэмы и басни, инсценируя их по своему разумению.
Случалось, что сочиняли пьески и сами. Во всяком случае, мне приходилось не однажды заниматься драмодельством, по просьбе товарищей. И я, может быть, единственный среди пишущей братии, кто начинал не со стихов и рассказов, а с одноактных стихотворных пьес.
Помнится, классе в пятом или шестом я написал пьесу об… американском негре. Судя по имени героя, доныне памятного мне, произведение мое появилось на свет не без влияний популярной тогда книги Бичер Стоу «Хижина дяди Тома». Однако это не было прямым заимствованием. Из газет и школьных уроков мы тогда очень много знали о невыносимом положении негров в Америке и сочувствовали им. Бесправие и нищета цветного населения, преследуемого куклусклановцами, гонимого акулами капитализма, были нам до боли близки. Это видно даже из начальных строк моей пьесы:
Черный Том из штата Оклахомы
Жил в халупе с крышей из соломы…
Я, признаться, не был уверен, что в далеком американском штате бедняки кроют крыши ржаной соломой, но я по личному опыту знал, что в наших местах они делают именно так. Притом в голодную пору ранней весны нередко раскрывают их и скармливают соломенную прель коровенке, чтобы поддержать ее до первых проталин.
Словом, при всей кажущейся отдаленности избранной темы, она была самой животрепещущей для сибирского села и недаром получила горячий отклик в сердцах зрителей. Аплодисменты до сих пор шелестят в моих ушах, точно крылья голубиной стаи, взлетевшей от выстрела из рогатки. Мне лишь осталось неизвестным, кому рукоплескали больше – драматургу или ведущему артисту, которых я счастливо совместил в своем лице в тот давний вечер.
Да, заглавную роль Тома пришлось играть мне. На репетициях, помнится, предлагались и другие кандидаты, может быть, более талантливые, но все они скромно отказывались от такой чести, как только узнавали, что играть надо не простого Тома, а Черного, для чего, как минимум, следует вымазать физиономию сажей или, положим, ваксой. В полном соответствии с реалистическим методом.
Что ж, искусство требует жертв. И я с готовностью пошел на эти жертвы. Другие могли уклониться под благовидным предлогом, но автору деваться некуда, ему надлежит нести свой крест до конца.
И вот накануне представления, едва я прибежал из школы, мои сестры Валя и Марфуша с терпеливым усердием стали делать из меня негра. Сперва они подыскали рваненький заграничный пиджачок в крупную клетку, трофейный, присланный отцом из Германии в конце войны, потом – короткие штаны-дудочки, из которых я давно вырос, и огромные солдатские ботинки с подковками. На голову мне надели старую отцовскую шляпу, зеленоватую и волнисто-морщинистую, точно коровья лепеха. Когда я облачился во все это и подошел к зеркалу, то увидел перед собою скорее смехотворного Буратино, чем печального Тома из американского штата.
– Охламон из Оклахомы, – сострил я, но сестры не оценили моего каламбура.
Им было не до шуток. Они всерьез увлеклись созданием обездоленного негра. При этом им приходилось больше полагаться на фантазию, чем на знания и опыт. Негры, как вы понимаете, в сибирских деревнях не водятся, во всяком случае, не водились в те еще дорыночные времена.
Собственно говоря, большинство таскинцев видело в жизни единственного негра, заезжего циркача, который на нашей клубной сцене ложился голой спиной на битое стекло, вставал босыми ногами на угли, тлевшие в широком бельевом тазу; протыкал спицами ладони и ушные мочки, а в заключение программы помощник сельского кузнеца Максим Кокуров молотом разбивал на его груди кирпичи с одного удара. Это был настоящий негр, широконосый и кудрявый, но все же он был нашим, советским негром, и одежда его была советской, даже почти комиссарской – он носил каракулевую шапку и кожаное пальто под широким ремнем. Творить же американского угнетаемого негра приходилось, повторяю, в основном по наитию.
Внимательно осмотрев меня со всех сторон, сестры остались довольны маскарадным одеянием и перешли к перевоплощению моей, так сказать, плоти. Известно, что все негры в мире черноволосы и кудрявы. К счастью, я тоже имел достаточно темные волосы, и не понадобилось перекрашивать их. Однако Бог не дал мне кудрей. И хотя мои запущенные вихры создавали известное впечатление общей кудлатости, однако принять их за настоящие кудри, а тем более – негритянские, можно было лишь при определенной доле фантазии. Но сестры были, как и я, социалистическими реалистками и добивались полного соответствия образа окружающей действительности.
Поскольку никаких там фенов и прочего электрооборудования нынешних модниц тогда еще не было, а применить попильотки не представлялось возможным из-за недостатка времени, оставалось прибегнуть лишь к плойке. Для непосвященных поясню, что это были такие длинногубые щипцы, одна губа которых представляла собой желобок, а другая – входивший в нее круглый стержень. Плойку нагревали, зажимали в ней пучок волос – и в считанные минуты между желобком и стержнем рождались кудри, мелкие и упругие, чисто негритянские.