Я не даю ей закончить:
– Не кашлять на других больных. Понял.
Она хмурится, и ее черные брови ползут вниз.
– Держаться на удалении так, чтобы исключить возможность прикосновения. Ради их и твоей безопасности.
Поднимаю руку жестом клятвенного обещания и произношу слова, которые можно, наверно, считать девизом всех больных кистозным фиброзом:
– Всегда полтора метра.
Доктор Хамид кивает:
– Ты понял.
– У меня B. cepacia, так что этот разговор бессмысленен. – И в ближайшее время положение не изменится.
– Ничего невозможного нет! – уверенно говорит она.
И моя мама тут же подхватывает:
– Я верю. И ты тоже должен верить.
Я широко улыбаюсь, показываю аж два больших пальца, а потом поворачиваю их вниз и стираю улыбку. Какая чушь.
Доктор Хамид прокашливается и смотрит на мою маму:
– Ладно. Я вас оставлю.
– Спасибо, доктор. – Мама пожимает ей руку с таким энтузиазмом, словно только что подписала контракт со своим самым несговорчивым клиентом.
Доктор Хамид улыбается мне одними губами и выходит. Мама поворачивается, впивается в меня колючим взглядом и рубящим голосом говорит:
– Мне стоило огромных усилий добиться включения тебя в эту программу.
Если под «усилиями» понимать выдачу чека, которого хватило бы для отправки в колледж небольшого поселка, то она действительно сильно постаралась, чтобы я смог стать живой чашкой Петри.
– И чего ты хочешь? Благодарности за то, что засунула меня в еще одну больницу, где я только время попусту теряю. – Я встаю и подхожу к ней ближе. – Через две недели мне исполнится восемнадцать. По закону – совершеннолетний. И тогда ты уже не сможешь мною командовать.
В первое мгновение она теряется, но потом берет себя в руки, смотрит на меня в упор, хватает со стула у двери тренч «Прада» из последней коллекции, надевает и, оглянувшись, бросает:
– Увидимся в твой день рождения.
Я выглядываю в коридор, провожаю ее взглядом и вижу, как она, цокая каблуками, подходит к сестринскому посту. За столом Барб перекладывает какие-то бумажки.
– Барб, правильно? С вашего позволения, я оставлю вам номер своего сотового. – Мама открывает сумочку, достает бумажник. – Если цевафломалин не поможет, Уилл… с ним будет трудно.
Не дождавшись ответа, она вынимает визитную карточку.
– Он пережил так много разочарований и теперь уже не ждет ничего хорошего. Если возникнут проблемы, позвоните мне? – Мама бросает на стойку карточку и кладет сверху сотенную, как будто это не больница, а какой-то модный ресторан, а я – столик для особого гостя. Вот так. Великолепно.
Барб непонимающе смотрит на деньги, вскидывает брови и поднимает голову.
– У вас такое не принято, да? Извините. Мы прошли через столько…
Она умолкает под строгим взглядом медсестры, которая сметает со стойки визитку и деньги и твердо, тоном не терпящим возражений, говорит:
– Не волнуйтесь. Ваш сын в хороших руках. – Она всовывает сотенную маме в руку, кладет в карман визитку и, чуть повернув голову, смотрит в мою сторону.
Я отступаю в палату, закрываю за собой дверь и трогаю воротник футболки. Иду к окну. Возвращаюсь и сажусь на кровать. Снова иду к окну. Стены берут меня в кольцо и начинают сдвигаться, давить. Я поднимаю жалюзи.
Не могу больше. Мне нужно выйти. Нужен воздух без запаха антисептика.
Открываю встроенный шкаф, снимаю с вешалки толстовку, надеваю и выглядываю в коридор – проверить, чист ли горизонт.
На сестринском посту ни Барб, ни мамы, но за столом говорит по телефону Джули. Дальше выход и за ним единственная в здании лестница, которая ведет на крышу.
Тихонько закрываю дверь в палату, пробираюсь по коридору и, пригнувшись, пытаюсь незаметно проскользнуть мимо поста. При росте в метр восемьдесят я делаю это с изяществом слона, крадущегося с завязанными глазами. Джули поднимает голову, смотрит на меня, и я прижимаюсь спиной к стене, делая вид, что сливаюсь с ней.
Не спуская с меня глаз, она отводит в сторону трубку.
– И куда это ты направляешься?
Показываю пальцами, что собираюсь прогуляться.
Джули качает головой. Знает, что мои передвижения ограничены третьим этажом; на прошлой неделе я уснул возле вендорного автомата в корпусе 2, из-за чего меня объявили в общебольничный розыск. Складываю руки в умоляющем жесте и с надеждой, что изливающееся из моей души отчаяние растопит ее решимость.
Поначалу ничего. Лицо каменное, взгляд неуступчивый. Потом она закатывает глаза, бросает мне маску и машет рукой – путь свободен.
Слава богу. Больше всего на свете мне нужно выбраться сейчас из этого стерильного ада.
Подмигиваю Джули. Вот она, по крайней мере, человек.
Я выхожу из нашего кистозно-фиброзного крыла, толкаю тяжелую дверь и торопливо поднимаюсь по бетонным ступенькам, хотя легкие уже горят после одного этажа. Кашляя, цепляясь за перила, миную четвертый, потом пятый этаж и наконец на шестом останавливаюсь перед большой красной дверью со сделанной через трафарет надписью: АВАРИЙНЫЙ ВЫХОД. СИГНАЛИЗАЦИЯ СРАБАТЫВАЕТ ПРИ ОТКРЫВАНИИ ДВЕРИ. Я достаю из заднего кармана бумажник, а из бумажника сложенный плотно доллар, который держу именно для таких вот ситуаций. Привстаю и подсовываю доллар под переключатель сигнализации, так что система теперь не сработает, потом приоткрываю дверь и выскальзываю на крышу.
Я кладу бумажник между косяком и дверью, чтобы она не закрылась за мной. Урок, выученный на собственной шкуре. У мамы случился бы сердечный приступ, если бы она увидела, что я подпираю дверь бумажником «Луи Виттон», купленным мне несколько месяцев назад. Дурацкий, если подумать, подарок тому, кому некуда ходить, кроме больничного кафетерия. По крайней мере в качестве подпорки сгодился.
Я встаю, делаю глубокий вдох и тут же кашляю от обжегшего легкие холодного зимнего воздуха. И все равно, как же хорошо под открытым небом. Не то что в западне, за унылыми стенами.
Я потягиваюсь, смотрю на бледно-серое небо. Обещанные ветром снежинки, медленно кружась, падают на волосы и щеки. Подхожу к краю крыши, сажусь на ледяной камень и свешиваю ноги. Выдыхаю. Чувство такое, словно это первый выдох с тех пор, как я попал сюда две недели назад.
Сверху все выглядит чудесно.
В какую бы больницу меня ни заносило, я всегда и везде ищу возможность выбраться на крышу.
В Бразилии мне довелось увидеть парады: танцующие внизу люди напоминали вырвавшихся на свободу пестрых, разноцветных муравьев. Я видел спящую Францию, сияющую вдалеке Эйфелеву башню, окна, гаснущие в квартирах на третьем этаже, лениво восходившую луну. Я видел пляжи в Калифорнии, бескрайний океан и людей, плещущихся в сказочно прекрасных волнах с первым утренним светом.
Все такое разное. Каждое место уникально. Одинаковы только больницы, из которых я вижу мир.
Этот город живет не гуляньем, но тихим, домашним уютом. Наверно, я должен был бы чувствовать себя комфортнее, но выходит наоборот. Может быть, потому, что впервые за восемь месяцев до дома можно доехать на машине. Дом. Там Хоуп и Джейсон. Там, сопя и пыхтя, мои одноклассники ползут к экзаменам, к тем университетам «Лиги плюща», которые выбрали для них родители. Там моя спальня, моя долбаная жизнь, пустая и необжитая.
Я вижу фары машин, проносящихся по дороге рядом с больницей, мигающие вдалеке праздничные огоньки, смеющихся детей на льду замерзшего пруда по соседству с небольшим парком.
Во всем этом есть какая-то простота. Некая свобода, отзывающаяся зудом в кончиках пальцев.
Помню, как мы с Джейсоном катались на замерзшем пруду, через улицу от его дома, как холод пробирал до костей. Мы играли там часами, соревновались, кто проедет дальше, не упав, кидались друг в друга снежками, делали снежных ангелов.
Ни минуты на скуку, и так до тех пор, пока не появлялась мама и не затаскивала меня домой.
В больничном дворе мелькает свет. Я смотрю вниз и в палате на третьем этаже вижу девушку с наушниками за ноутбуком. Вглядываясь в экран, она что-то печатает.