Еще немного времени спустя, по возвращении в Африку, на глазах у Карен Бликсен один из ее чернокожих слуг попал в беду: на него упало дерево, раздробив юноше ногу. Он взвыл от боли, и Карен подбежала на помощь. Открытый перелом. Кто-то бросился на поиски машины, но пока суть да дело, несчастного надо было поддерживать. Карен разговаривала с ним, пыталась успокоить, утешить, и тут ей пришла в голову необычная идея: она принесла письмо короля и приложила его к груди молодого человека, объяснив ему, что это письмо настоящего короля.
– А твой король, он высокий? – спросил раненый юноша.
– О, да, он очень высокий.
– А у него есть лошадь?
– Да, конечно, есть лошадь…
Понемногу молодой человек успокоился, и боль его стала не такой мучительной. Его погрузили в только что прибывшую машину.
– Останься со мною, – попросил он, – и положи мне на сердце письмо твоего короля.
Она исполнила просьбу. Раненого отвезли в больницу, и все закончилось для него и для всех как нельзя лучше.
Настолько хорошо, что в чернокожем племени очень быстро стали известными чудесные свойства королевского письма. Их комментировали, приукрашивали подробностями, и мало-помалу, если кто-нибудь из жителей деревни заболевал, его родственники приходили к Карен с просьбой испытать на новом пациенте чудодейственную силу письма, а для тяжелых больных, кто не мог сам прийти за исцелением, просили передать чудесное письмо с посыльным. Постепенно, из-за такого интенсивного использования, рассказывала Карен Бликсен, буквы все стерлись, и от письма осталась только истрепанная бумага.
Восхитительная история, снискавшая аплодисменты покоренной аудитории, завороженно слушавшей этот рассказ, который транслировали по радио в Америке, он стал одной из сюжетных линий кинофильма.
Потом, спустя уже много времени, один дотошный журналист, больше всего озабоченный проверкой достоверности фактов, попросил показать это знаменитое письмо. Карен Бликсен, возможно забыв о своем рассказе, принесла ему письмо. Оно было безупречно, ни одной стершейся буквы. Интересно, покидало ли это письмо хоть раз ящик секретера, где хранилось?
«Факты» в этой истории не представляют никакого интереса. Зато выдуманный рассказ говорит много поучительного о богатом творческом воображении этой дамы. Да, эта история выразительна и увлекательна лишь в совокупности всех деталей.
Если вспомним Эндрю Филда[130], то в биографии писателя он постоянно удивляется забывчивости, умышленному обману со стороны главного заинтересованного лица и его близких, излагая ответы на вопросы о помолвке, полученные от Веры, жены Набокова, и самого Набокова, данные им во время одного из интервью:
– О, мы очень долго не были помолвлены. Возможно, год.
– Два года.
– Два года.
– Мы просто поженились в отеле, в Берлине.
– Вот и все.
Потом об их свадьбе:
– Мне кажется, моя мать ничего не знает о нашей свадьбе.
– Мы ее предупреждали.
– Вовсе нет.
– Вот так!
Так же категорично Набоков отрицал, что носил в молодости бакенбарды. Продолжалось вплоть до того дня, когда Эндрю Филд не показал ему фотографию, где явно видны бакенбарды. Тут же память восстановилась. Тем не менее позднее писатель намекал, что та деталь на фотографии, из-за которой вышел спор, всего лишь тень, упавшая на его лицо в момент съемки. Перед тем, кто старался хоть немного приоткрыть правду, Набоков расставлял сети, увиливал, воздвигал преграды, уходил от ответа, направлял своего собеседника по ложному следу, забавлялся и беспокоился.
– В таком случае, – спросил его крайне озадаченный Филд, ступивший на трудный путь биографа живого писателя, – почему вы хотите, чтобы кто-то написал вашу биографию?
– Полагаю, потому, что хочу увидеть ее напечатанной. Первая биография всегда накладывает некий отпечаток на все, которые могут появиться после нее.
Польский писатель Витольд Гомбрович[131] подразумевал то же самое, когда утверждал, что художник (человек искусства) – это кто-то вроде «стерилизованного аристократа», который испытывает неодолимое желание превратиться в другое существо.
В своем дневнике 2 февраля 1987 года Уорхол с предельной ясностью отмечает: «Позвонили два или три человека, чтобы сообщить мне, что они пишут мою биографию. Фред им сказал, что мы против этого, и добавил с видимой усмешкой: “Они ответили, что все равно завершат свою работу”». Такая запись сделана 27 июня 1983 года: «Начиная с шестидесятых годов, после всех этих лет, когда people был всегда в большинстве во всех газетах и журналах, по-прежнему ничего не известно о людях. Возможно, о них известно чуть больше, но не лучше. Это то же самое, когда живешь с кем-то долгое время, но ничего о нем не знаешь. Тогда для чего нужна вся эта куча информации?» Невозможно быть более откровенным.
«Моя жизнь, нет, я не могу сказать, что она невыносима, но она настолько… настолько сильно сосредоточена вокруг литературы… вокруг писательства…» – признавался Набоков.
В 1949 году Фолкнер писал Малкольму Коули[132]: «Я желаю существовать именно в этом качестве, поскольку я – индивидуум, вычеркнутый, стертый из истории, и не оставлю после себя никакого следа, никакого ущерба, за исключением моих напечатанных книг. Тридцать пять лет назад я должен был быть более благоразумным и не ставить на них свое имя, как некоторые писатели елизаветинской эпохи. Моя цель, к которой устремлены все мои силы, заключена в одной фразе, она будет включена в мой некролог и послужит эпитафией на моей могиле: он писал книги и он умер».
Даниэль Бюрен настаивал, чтобы в каталогах выставок его биографическая справка завершалась следующими строками: «Даниэль Бюрен, родившийся в 1938 году в Булонь-Бьянкур, живет и работает in situ[133]». Ничего больше.
Система
Тогда зачем, зная все это, приниматься за биографию Уорхола?!
Потому что Уорхол – это противоположность Кафке, и Набокову, и Гомбровичу, и любому другому. Чтобы приблизиться к Кафке, нужно провести почти детективное расследование, изучить не за страх, а за совесть каждый клочок бумаги, посмотреть, как он вписывается в общую картину, брать под сомнение каждый документ, каждое свидетельство, пересматривать каждый вывод, каждое заключение в свете каждого вновь найденного факта. И все равно, в конечном счете, мы не будем полностью уверены, что хоть на немного приблизились к раскрытию истины, но можем вывести персонаж на сцену.
В отношении Уорхола данная базовая величина – это работа или, если точнее, творческое предприятие, которое определяет все его существование. Биография? Решение.
Отдельные минуты жизни, мнения, жесты, вплоть до физического внешнего облика – все представляется неким творением того же ранга, что и картины, скульптуры, кинофильмы.
Сбор информации, изучение? Исключено! Как говорит сам Уорхол: «Смотрите на поверхность, за ней ничего нет». Шутка? Конечно, нет. По словам Кокто[134], это может быть ложь, которая говорит правду.
Просто с Уорхолом мы не существуем больше в привычных пространственно-временных координатах. Что-то изменилось, и это что-то – из фундаментальных понятий и объектов, которые имеют отношение ко мне, к личности, к человеку, к искусству, к художнику.
Что поистине имеет большое значение, так это отношение человека к тому, что по сегодняшний день составляет его окружение – моральное, метафизическое, художественное. Мы вышли из гуманистического пространства, чтобы вступить в среду коммуникации, потребления, в «общество, требующее зрелищ», где место, занимаемое человеком, невероятно сократилось, где он уже не играет центральную роль.