Он ткнул пальцем в выцветающее сентябрьское небо. Там, сквозь солнечную невнятную дымку ничего видно не было.
– Но они же вроде не вмешиваются в нашу жизнь, – сказала Лизетта. – А насчет всяких психогенетических излучений ты сам говорил, что это полная ерунда…
Отец причмокнул:
– Дело ведь не в прямом – инструментальном – воздействии, а в том, что звездолет арконцев сам по себе рассматривается подсознанием человечества как угроза. Представь, что над тахтой, где ты спишь, повесили гирю килограммов этак в шестнадцать. Конечно, закрепили ее надежно: на толстой стальной цепи, которая, в свою очередь, прочно принайтована к потолку, не оборвется, даже если ты сама повиснешь на ней. Физической опасности нет. Но сможешь ли ты, видя ее над собою, спокойно спать?
Лизетта представила себе эту картину: бр-р-р… И ей вроде бы стало понятно, почему ее иногда, как зимний воздух из форточки, прохватывает неожиданный страх. Ужасно хочется обернуться, будто за спиной у нее движется что-то опасное. Что-то рыхлое и бесформенное, но уже обретающее мерзкую плоть. И вот сейчас сфокусируется злоба зрачков, распахнется пасть, вытянутся хищные щупальца, обхватят ее мокрым холодом, чтобы утащить неизвестно куда… Но ведь не только это. С некоторых пор ей вообще кажется, что мир сейчас не такой, каким был всего год назад. Из него словно испарилась собственно жизнь. Вырожденное бытие, как по какому-то другому поводу сказал однажды отец: батарейка еще немного работает, слабенький ток течет, фигурки людей, благодаря этому, непрерывно перемещаются, но из движений их исчез прежний смысл, они хаотически тычутся то туда, то сюда, бесчувственно стукаясь друг о друга. Еще немного, и все это безнадежно замрет – она в одиночестве будет бродить среди пялящихся на нее, человеческих кукол.
Очень неприятное ощущение.
Как жить в таком мире?
Нет, жить в таком мире нельзя.
Из такого мира можно только бежать сломя голову.
Если, разумеется, есть куда.
У нее, к счастью, есть.
Вот почему Лизетта сидит сейчас на кухне, в квартире у Павлика, это через дом от нее, и терпеливо ждет, пока в смежной комнате закончатся сборы. Окно в кухне открыто, втекает снаружи сладко одуряющий зной, четвертый этаж, над подоконником чуть шелестят верхушки крупнолиственных тополей. Двор – в оконных расплывчатых бликах, отчего он кажется светлее, чем есть, а на детской площадке, в дальнем его конце, пузатый малыш пытается вскарабкаться на качели. Мать ему помогает, но он отталкивает ее руки: сам, сам, сам… На них, приподняв в полушаге переднюю лапу, взирает дворовый кот. Картинка необычайно яркая, и Лизетта вдруг понимает, что видит это в последний раз. Да, в последний раз, этого не будет уже никогда.
У нее сжимается сердце. Она вздрагивает и, чтобы скрыть волнение, посматривает на часы.
Около девяти утра.
– Хочешь чая? – сразу же приподнимается Павлик.
Чай он предлагает ей уже в пятый раз.
Лизетта едва удерживается, чтобы не ответить ему: хочу, чтобы ты замолчал. Павлик иногда ужасно ее раздражает. Целый год ходит за ней, как привязанный. Отец как-то сказал, что это инверсия гендерного репертуара. Тут сугубо биологическая основа: в мире животных самец в репродуктивный период демонстративно отказывается от доминирования и во всем, вплоть до поведенческих мелочей, подчиняется самке. Работает программа сопровождения – он следует за ней, куда бы она ни пошла. Работает программа демонстративной полезности – он всегда под рукой и готов помочь. Таким образом он доказывает, что способен обустроить совместную жизнь. Конечно, забавно звучит, но не следует забывать, что человек – существо не только социальное, но и природное. Нельзя абсолютизировать ни одну из этих сторон. Разве что у человека собственно «биология» подверглась интенсивной аккультурации: мужчина дарит цветы, клянется женщине в вечной любви, обещает достать с неба звезду, готов ради нее совершить любой идиотский поступок – ввязаться в драку или, скажем, прыгнуть в реку с моста. Биологическая основа сквозь эти культурные ритуалы практически не просматривается, и вместе с тем здесь наличествуют все те же брачные танцы, сложные и красивые, которые исполняют, например, журавли…
Он вдруг запнулся:
– Извини, я все время читаю тебе какие-то лекции. Занудство, наверное.
– Нет-нет! – воскликнула тогда Лизетта. – Напротив, мне очень интересно!.. Очень!..
А отец не слишком понятно сказал:
– Во многой мудрости много печали. Кто умножает познания, умножает скорбь. – И через секунду как бы нехотя пояснил: – Это Экклезиаст.
Пришлось потом смотреть в интернете, что такое «экклезиаст»…
Между тем сборы, кажется, близки к завершению. Слышно, как Ираида Игнатьевна, мать Павлика, судорожно вздыхает и, сдерживая в себе тугой воздух, сипит:
– Ну ты дави, Зина, дави… Иначе не застегнуть…
– Я давлю, – покорно отвечает Зиновий Васильевич. Это его отец.
А Тетка, сестра Ираиды Игнатьевны, говорит:
– Подвинься, болезный, дай я навалюсь…
И сразу после этого раздается облегченное:
– Ух…
– Ну вот…
– Справились наконец…
А затем насмешливый голос дядь Леши:
– Ну и зачем эти муки? Ведь ясно же сказано: никаких вещей с собой брать нельзя.
– Ничего, протащим, – говорит Тетка.
– Кто протащит, ты?
– Да хоть бы и я.
– Ну-ну, я посмотрю…
– Раз вы с Зинкой забздели, мужики хреновы, придется самой.
И Тетка так это увесисто говорит, что становится ясно – она, конечно, протащит, хоть чемодан, хоть три чемодана, хоть на Станцию, хоть куда, хоть на Терру, хоть на Кассиопею. Сердце у Лизетты снова сжимается. Тем более что Тетка, не понижая голоса, вопрошает:
– И объясните мне, ради бога, зачем нам нужна эта фифа?
Под «фифой» она, конечно, подразумевает ее.
Лизетта слышит, как дядь Леша озадаченно крякает, как мать Павлика поспешно сдвигает что-то тяжелое, пытаясь с опозданием заглушить эти слова, как бормочет Зиновий Васильевич: «Ну, ты, мать, осторожней – того…» А сам Павлик громко и неестественно кашляет, со стуком переставляет чашки, краснеет чуть ли не до корней бледных волос и шепотом, не поднимая глаз, говорит:
– Не обращай внимания…
Лизетте его немного жалко. Ну ведь не виноват человек, что у него такая семья. Или все-таки виноват? Жалко, жалко его. Однако жалость – это еще не любовь. И вообще, не совершает ли она ошибку: если на Терре окажутся такие, как Тетка, там будет не лучше, чем на Земле.
Она стискивает кулаки, так что ногти впиваются в мякоть ладоней.
Нет, этого просто не может быть!
Нет, ни за что!
Мы не позволим, чтобы земная дурость проникла вместе с нами еще и туда.
Это будет совсем другой – новый, прекрасный мир.
И все равно, уверенности у нее нет.
Выскакивают две мяукающие ноты из телефона. Марусик напоминает о том, что сегодня в десять часов возле здания школы состоится акция «День Открытой Земли», которая охватывает полторы тысячи городов. Все наши уже подтвердились, ждем. А где ты? Куда-то пропала… Лизетта морщится – ну да, очередной дурацкий флешмоб: соберутся толпой, вытянут руки к небу и будут махать, как бы давая сигнал арконцам, что хотят с ними дружить.
Девичий инфантилизм.
Павлик показывает ей свой сотовый. Ему пришло точно такое же сообщение.
– Будем им отвечать?
– Не стоит…
– А попрощаться?
– Нет!
На кухню заглядывает Ираида Игнатьевна:
– Вы тут как? Мы вроде бы – все…
Дядь Леша ей в спину кричит:
– Еще пятнадцать минут. Сейчас – глянем новости.
– Это на кой хрен? – возмущается Тетка. – Поехали уже. Хорош время терять…
Вдруг наступает странная пауза, а потом дядь Леша коротко говорит:
– Ну-ка присядь.
– Да я… – начинает Тетка.
– Кресло видишь?
– И что?
– Вот: сядь туда и молчи.
Кресло грузно скрипит. Тетка, видимо, в самом деле усаживается в него. Ничего себе блям, отмечает Лизетта. А дядь Леша, оказывается, вовсе не прост. Неужели и Павлик такой же, как он, а я вижу его лишь сквозь «инверсию гендерного репертуара»?