Тётка остановилась, вперила в меня цыганский бароний глаз и нагло заверещала на том самом мадьярском, многоголосом языке, понять который не в силах ни взбалмошный русский, ни озадаченный англичанин, ни веснушчатый ирландец. А тем более - я - израильтянка с солидным стажем пребывания в невероятной иврито-русской среде, с трудом осознавшая великолепие фразы в йом шиши пойдём на шук и сделаем книйот*, но так и не сумевшая её выговорить.
______________ * В пятницу пойдем на базар и сделаем покупки. (ивр.)
Я повторила баронихе свой скромный вопрос на трёх доступных мне языках, но в ответ снова получила порцию мадьярщины. Попробовала принюхаться и на нюх определить форму, цвет, ингредиенты, питательность. Ни фига. ОНО не пахло. Видно, упаковано было на совесть, дабы голодные туристы не нанюхали лишнего. Н-да.
Покупать кота в мешке, а, точнее кукурицу в упаковке, не хотелось. Пришлось мне мило улыбнуться, глянуть в безрезультатные очи, проворковать тода, геверет, хаит нехмада меод* и удалится в тень. Великолепную тень дерева, листочки которого начинали звенеть в тот самый миг, когда закат расстилал на воде нежно-бордовую дорожку - от временно умирающего солнца - к нам, бренным.
______________ * Спасибо, госпожа, птица очень хорошая. (ивр.)
Закат на Балатоне подобен закатам всего мира. Он напоминает смертным, только что хохотавшим, нырявшим, глотавшим пиццу и бурду о том, что ЗАКАТ всё равно наступит. И всего лишь несколько минут будут отделять мир, наполненный светом , щебетом, страстью от тишины. Исполненной Иным. И каждому из нас захочется - до смертного хруста в жилах - захочется вернуть то, что было всего лишь мгновенье тому назад, но Иное не пустит обратно. Не пустит.
И, слава Б-гу, вопрос ЧТО ТАКОЕ КУКУРИЦА отпадёт сам собой.
...и я придумаю радужный мир.
...Ну, зачем же так? Кому нужен этот рассказ и кому нужны эти долгие излияния души в тару чужих сердец? Ну, всё ведь просто. Да и не ново: человек умирает.
Так умирали миллиарды. Животные, рыбы, люди... Я не первый, о, далеко не первый. Им был безропотный Авель, кто-то ведь должен быть. Ну, а имени первого умирающего оленя, положившего голову на подгоревшую летнюю траву, не знает никто.
Чего стоят долгие ненужные мысли, упёртые в закат, будто лоб - в стену. Ну, да, безысходность - тяжёлая наука, но и её освоим, выдюжим, хотя... Отчего так страшно смотреть на руку, шевелить пальцами, разглядывать вены и представлять себе распад этих тканей, собственной плоти? Дышащей и живущей. Пока ещё дышащей и живущей! Нельзя, нельзя, нельзя. Нельзя заглядывать в глаза женщине, берущей эту самую руку в свои ладони и тщетно приникающую к моей спине. Я содрогаюсь, улавливая толчки её живущего сердца.
Мы избавлены от совместного старения. Точнее - я избавляю её от существования рядом с моим дряхлеющим телом, неуверенной походкой, ворчливыми речами по утрам и безысходным вечерним молчанием. Избавляю от смущённого раздевания передо мной, страха показаться слишком старой, слишком ненужной, слишком говорливой...
Надо думать о Боге. Вот это, говорят, утешает. Но как думать о том, кого не знаешь и не видел, и не слышал. Ну, разве что мальчиком, прикладывая ухо к раковине и втягивая в себя гул моря, вдруг поднимал глаза к небу и думал: море-я-небо-море-я-небо-... перебирая звенья бесконечной единой цепочки, надетой на чьё-то запястье.
Ну, хорошо. Я придумаю себе бесконечный свет, назову его Богом, придумаю невесомую душу и назову её мной. А что дальше? Я ведь должен буду приникнуть к Нему и раствориться в Нём. А вдруг Он не захочет или я не смогу, а вдруг? Он ведь припомнит мне этого горемычного котёнка, которого я хотел спасти от голодной смерти и накормил бульоном, убийственным жирным бульоном. Я смотрел на это ледяное оно, ещё вчера бывшее пушистым и теплоглазым, и не верил, и ненавидел, и... Я буду так же вытянуто и глупо лежать под чёрной тряпкой, чёрный ребе затянет кадиш, женщина - умолкнет, чернея подглазными полукружьями,... дети наденут чёрные очки, а Людка оправит чёрное платье, купленное для ЭТИХ похорон. Да не пошли бы вы все?!
Завтра распахнётся дверь, стремительная сухая врачиха глянет на меня и скажет Знаете, мы ошиблись. К счастью, мы ошиблись. Повторные анализы показали, что... Что могут показать повторные анализы? Да ничего, кому они нужны, эти повторные... Они сказали - месяц. Две недели на разгон, две - на спуск, вечность на всё остальное. Моё лицо под матовым стеклом повесят на стену. Будут посматривать, отводя взгляд от второй половины выпуска новостей.
В месяце - не так уж мало секунд. Если полюбить каждую и перекатывать её с нежностью в ладонях, то родится Время. И я успею придумать себе всё то, что после. Придумаю радужный мир, в котором ничто не помешает мне выбежать на берег моря, прижать к уху раковину и посмотреть на небо.
Мелодия, живущая во мне.
Здравствуйте, здравствуйте, я каждый раз удивляюсь новому утру - всё ещё живу, а? Мне всё ещё доступно чудо вздоха и выдоха, хрящики хрустят в утреннем потягуше, тело отзывчиво и преданно, оно мне не в тягость.
Мелодия, живущая во мне, тоже просыпается. Она неизменна. Тара-ра-ра-ра-тарарара-та-ра, тай-рай-та-ра-рай-та-ра-рай-рай-рай... Ну, да вы всё равно ничего не поймёте. Но, пока я слышу её, вот тут вот, чуть пониже сердца и направо, - я знаю, что жива. Может быть.
Я обожаю утреннюю спешку и вечернюю неторопливость. Всё как положено. Природа сидит на скамеечке Центрального Парка, слизывает ванильные капли с подтаявшего мороженого и наблюдает за нашим распорядком, подсмеиваясь. У неё рыжие кудряшки, пряменький нос, зеленоцветные глаза и свои планы красавица, да и только. А главное - умна и в меру стервозна.
Мы пытались подружиться, но я не смогла приноровиться к её норову, слишком жалостлива и не так сообразительна. Пришлось удалиться, восхищаясь.
А вот - ещё одна... Совершенно иной типаж, она и в подмётки первой не годится, хотя строит из себя невесть кого.Глаза похожи на мыльный пузырь радужные, круглые, бессмысленные. В них нельзя вглядываться, - могут лопнуть. Волосы её подобны старым бурым водорослям дачного пруда. Губы слишком жадны, слишком манящи. А руки... Руки холодны и худы, длинные пальцы унизаны медными дешёвыми колечками и обгрызенными ногтями.
Это - моя Память.
Ей не так уж много лет. Но изношена - не по годам. Слишком часто я её вызывала поболтать, покуривая лёгкую сигаретку. Слишком часто. Она меня недолюбливает, проку от этих вызовов никакого, маета, глупота, всех делов. Не придти - не может, я ведь знаю, за какую небесную ниточку дёрнуть, притягивая её, этому меня рыжая успела обучить...
Иное дело Любовь. О, мы курлычим на одном языке. Любовь проста, курноса и белокура. Она неизменно появляется в одном и том же ситцевом платье (чтобы тело дышало... ), туфельки на удобном каблучке (не споткнуться бы невзначай... ), никаких шляпок или зонтиков (пусть припекает... ), забывает накраситься, и - поэтому - всем сразу становится ясно, что это - настоящая. Любовь прибегала ко мне дважды и оба раза задерживалась допоздна. Вот и подружились.
...Но есть у меня одна врагиня. Я боюсь её чеканного профиля, нарисованных глаз, бровей, губ. Она слишком худа, костлявое плечико просвечивает - белым сквозь чёрную драпировочную ткань, лакированные туфли неправдоподобно остроносы, каблуки вонзаются в землю, будто иглы в податливую плоть. Духи - невыносимы. Браслеты - тяжелы. Голос... Она безголоса, а молчанье её наполнено непроизносимым ужасом.
Я ненавижу её. Запираю двери, приколачиваю мезузы, покупаю индейские амулеты и индийские ароматные палочки, заговариваю хамсу и вытаскиваю красную ниточку из надоевшего свитерка.
Но пройдёт ещё лет сорок, она вспомнит и мой адрес, войдёт в ночную квартиру, присядет на краешек постели, глянет чётко прорисованным глазом. И, покрывшись последней испариной, я пойму вдруг, что её - одну - я помнила и любила всю свою бестолковую жизнь.