Несмотря на то что Чихачёвы проживали в провинции, они не были чужды Москве. В 1825 году Андрей написал за Наталью прошение в Суздальский уездный суд, где указал, что она проживает в центре Москвы на Пречистенке, в приходе святых Афанасия и Кирилла, «в собственном доме»[58] под номером 24. Поскольку Чихачёвы жили в Москве вскоре после свадьбы, возможно, что упомянутый здесь дом принадлежал им и был либо унаследован, либо куплен. В 1836 году они все еще пытались продать свой московский дом и Андрей жаловался Якову, что потенциальная покупательница передумала[59].
Желание семейства продать московский дом, как и убеждения Андрея относительно преимуществ деревенской жизни, составляет разительный контраст с высказанной Андреем в 1831 году мечтой о строительстве дома в Москве, «который я, ежели бы угодно было Богу, выстроил [бы] где-нибудь к концу города. Например в той стороне где Кадетский корпус. 1‐е дело, близко Дворцовый сад. 2, свежее воздух и безопаснее во время болезней. 3, места земли гораздо дешевле и можно оной иметь обширнее»[60]. Вероятно, он размышлял о том, что дом когда-нибудь понадобится (скорее всего, когда дети будут учиться в Москве), и надеялся поселиться на окраине города, что сопряжено с меньшими неудобствами. Чихачёвы и в самом деле жили в Москве недолгое время, в 1842 году, когда дети обучались в школе, а в 1860 году обдумывали, не перебраться ли в столицу окончательно. Их московская подруга Прасковья Мельникова советовала в письме сначала снять квартиру, поскольку квартиры «очень дороги»[61]. Однако в конечном счете эти планы не были воплощены в жизнь.
Принадлежащие перу Андрея подробные описания дома представляют собой лишь малую часть сохранившихся семейных документов. Андрей писал с бóльшим увлечением, чем другие члены семьи, и именно он побуждал сына Алексея вести собственный дневник. Но записи велись еще до рождения Андрея – отец Натальи Иван Чернавин хранил несколько огромных книг, в которые заносил подробные описания погоды и корабельной жизни практически каждый день своей службы во флоте[62]. Брат Натальи Яков также постоянно делал заметки, обычно в виде списков и таблиц, а не дневниковых записей; с 1830‐х годов он по совету зятя начал вести книжки с так называемыми «почтовыми сношениями», которыми две семьи обменивались почти ежедневно с 1834-го и до середины 1837 года. В каждом доме – как у Чихачёвых, так и у Якова и Тимофея Крылова – вели одну из двух одинаковых записных книжек, так что каждому было где записать любые мысли в тот момент, когда они появились; время от времени родственники обменивались записями и комментировали чужие заметки. Андрей (служивший в армии) обозначил записные книжки на титульных листах как правый и левый «фланги», тогда как Яков (служивший во флоте) называл их книгами левого и правого «бортов».
Наталья начала вести заметки, составляя простые списки доходов и расходов, но в конце концов они превратились в череду дневниковых записей (дополнявших сведения о расходах и доходах, которые теперь записывались сплошным текстом): то были заметки о покупках, ее собственной работе и работе в усадьбе, за которой она наблюдала, ее здоровье, приездах и отъездах родственников и посетителей. В свою очередь сын Чихачёвых Алексей в свой десятый день рождения, следуя пожеланию отца, начал вести дневник и вновь вернулся к этой привычке во время первых летних каникул, когда приехал домой из пансиона[63]. Он вел еще один дневник в первый год военной службы за границей, в Вильно (ныне Вильнюс, столица Литвы). Однако дочь Александра практически не оставила следов в семейном архиве, если не считать упоминаний о ней в дневниках и письмах ее родных. Скорее всего, все бумаги были переданы ее сыновьям, а впоследствии утрачены. В результате есть лишь два документа, написанные ее рукой: практически одинаковые шаблонные записи, адресованные дяде Якову в книжке с «почтовыми сношениями» 1836 года, когда Александре было семь лет[64]. В некоторых письмах из архива Чихачёвых, относящихся к более позднему времени, есть упоминания о написанных ею письмах, но ни одно не сохранилось.
Одну из причин ведения дневников Андрей излагал в посвящении, предпосланном его кратким воспоминаниям о благочестивом затворничестве (датируемом 1852–1857 годами): «Прошу потомков моих беречь сию рукопись, может быть она со временем возбудит в ком-нибудь охоту к подражанию»[65]. Гораздо ранее, в момент изобретения «почтовых сношений», Андрей писал об их назначении скромнее; так, в его первой записи в книжке (от 3 февраля 1834 года) говорится: «№ 1. Так как записки могут в последствии времени быть любопытны ‹…› я учредил книгу, которую и буду посылать всегда с тем чтобы ответ был написан на ней же. – И так прошу Р-У-Д-А-Р-Ь <sic> ответ ваш начать здесь теперь же»[66]. На это Яков ответил: «Eh! bien, soit № 1». Несколькими днями позднее Андрей поздравил себя с новой забавой и пророчески предсказал, сколь интересны эти бумаги могут оказаться для потомков:
Право я
молодец
на выдумки!!! – Вить вот сии исписанные тетради и для нас будут очень любопытны; – а для детей наших??? – а для внучат??? а для правнучат??? – в 1934 году каждый лист шуточного нашего
почтового сношения
оценится в несколько рублевиков… Как обогатится потомство наше??? Чернавины и Чихачовы будут миллионеры!!!
[67] Можно предположить, что Андрей не догадывался о том, сколь верным окажется его предсказание, хотя оно не исполнилось в указанный им срок и пока еще никого не озолотило. В любом случае чуть более года спустя Андрей заявил, что вовсе не хочет, чтобы его запомнили ради него самого, сказав: «Мне бы хотелось жить в памяти позднейшего потомства? А для чего? Мягче ли будет от того лежать костями в земле? Или и тогда еще можно будет слышать отзывы людей?»[68]
Вечная слава, желанная или нежеланная, не была единственной целью или преимуществом переписки, красочно описанной Андреем как «энциклопедико-мозаичная рукопись или почтовая тетрадь»[69]. Записные книжки позволяли Андрею, Якову и Наталье освободиться от ограничений вежливых эпистолярных формул того времени, формул, которых они придерживались в любом письме, не относившемся к «почтовым сношениям», – даже в переписке друг с другом. Что характерно, Андрей находил эти ограничения особенно обременительными; он с великой готовностью отбрасывал и даже высмеивал их:
Ну! Не правда ли, что тетрадь сношениев милее всяких форменных писем? Для меня право, право так. – Терпеть не могу этих: Милостивый Государь, Любезный друг; остаюсь на всегда, и тому подобное. Ну что это за пошлости. То ли дело почеркивать параграфами в тетрадке сношениев? Лихо-чудно-важно-славно-дивно-потешно-честно-мило-браво-и сорок раз тра-тара-рах-трах-трах!!!! – Ха! Ха! Ха! Уморил проклятый![70]
Когда корреспонденты возвращались к более привычным формальностям, Андрей им выговаривал. В 1835 году он разбранил Якова за использование в заметках официального языка (Яков послал ему книги и употребил выражение «при сем посылаются»): «Видишь выдумал при сем, присем! Обязан сударь начинать восторженнее, величественнее, интереснее (не торопись всегда, подумай и пр.)»[71]. Вероятно, Андрей был склонен прибегать к столь строгим мерам потому, что эта неформальная переписка составляла смысл его жизни; он ясно дал это понять, написав Якову в 1835 году: «Вообрази только что, только-что встал с постели я, и не умыв своего телеса уже и за перо, чтобы изготовить статейку и отослать в Берёзовик». Он предвкушал, как Яков удивится: «Да разве нельзя без этого обойтись?» – и отвечал воображаемому собеседнику: «Нельзя, сударь!»[72]