Я выстирала нижнее белье и чулки в раковине ванной комнаты при помощи куска мыла, который там валялся, – потрескавшегося, давно утратившего свой аромат. Потом повесила все это сушиться на бечевке, протянутой над ванной. Под вечер я согрела половину консервной банки сардин в томатном соусе на плитке, которую поставили в моей комнате, заодно снабдив меня кое-какими столовыми приборами. Я положила один чемодан на другой, накрыла конструкцию запасной наволочкой и расставила на ней нож, вилку и тарелку. Сидя, скрючившись, на полу перед этим импровизированным столом, я съела свой обед.
Помыв посуду в раковине ванной и все убрав, я вернулась к работе. Когда я наконец подняла глаза, комнату наполнял абрикосовый свет заходящего солнца. Я встала и потянулась, выгнув спину и повертев туда-сюда головой. Присев на корточки у открытого окна, я разглядывала поместье, пытаясь представить, как оно могло выглядеть, когда все это еще только устраивали: далекие поля – зеленые, непаханые; дубы и кедры с нетронутыми ветвями, внизу у стволов никакой крапивы. В то время как из всех окон открывался вид на идеализированный английский пейзаж, просторно раскинувшийся и обрамленный темными лесистыми уступами.
Снизу донесся запах готовки – чеснока, жарящегося в сливочном масле, и чего-то мясного. В животе у меня заурчало, и я поняла, что полубанки сардин явно недостаточно для обеда. Я высунулась из окна, чтобы как следует вдохнуть аромат, и, глянув вниз, увидела чью-то ногу на подоконнике под моим; прежде чем отпрянуть назад, я успела разглядеть грубые пальцы с ногтями недавно покрытыми зеленым лаком. Надо же: вот как знакомишься с соседями.
На ужин я прикончила горбушку привезенного с собой хлеба и еще одну жестянку сардин. Завтра придется сходить в город, если я захочу есть.
Воздух на чердаке был сыроватый даже с открытым окном. Лежа под простыней в ночной рубашке, я раздумывала, кто мог жить до меня в этой комнате и кто спал в соседней до того, как ее превратили в ванную. Кто вмонтировал в пол эту трубку для подсматривания – любопытный слуга, которому хотелось понаблюдать за своей хозяйкой, или сынок-вырожденец, решивший, что забавно будет иногда пялиться на гостей семейства? Воображение рисовало мне классическую героиню – безумицу, запертую на чердаке, – и то, как она смотрит в глазок на жизнь, протекающую внизу. И вдруг я услышала крик, женский голос – голос Кары. Я села в кровати. В комнатах подо мной зажгли свет: его отблески виднелись в моем окне. Я высунулась наружу: в ванной Кары и Питера свет тоже был включен. Она кричала по-итальянски, словно выплевывая слова. Питер отвечал громко, но спокойно:
– Ну пожалуйста, Кара. Уже поздно. Не будем сейчас это затевать.
В ответ она что-то воскликнула. Иностранные слова уносились в ночь.
– Пожалуйста, по-английски, – попросил Питер.
Кара заверещала, точно зверек, попавший в ловушку. Раздался грохот – разбилось то ли стекло, то ли тарелка. Я тут же втянула голову, словно опасаясь, что соседка вот-вот на меня нападет. Хлопнула дверь, ответно задрожала моя оконная рама, и где-то внизу Кара начала теперь всхлипывать, по-прежнему что-то крича в паузах между иканьями, пытаясь перевести дух и лопоча какую-то бессмыслицу. Кто-то из них рывком закрыл окна, и я больше ничего не слышала, но тут я снова подумала о глазке в полу моей ванной.
Конечно, я понимала, что хорошо, а что дурно. Мой отец, Лютер Джеллико, успел внушить мне это до своего ухода, а потом мать продолжала наставлять уже по-своему: за всякий проступок будет расплата, не лги, не воруй, не разговаривай с незнакомыми, не открывай рот, пока к тебе не обратились, не смотри матери в глаза, не пей, не кури, не ожидай ничего от жизни. Я знала, что существуют правила, по которым я должна жить, но это знание пребывало во мне на интеллектуальном уровне, в виде списка, с которым нужно сверяться, прежде чем совершить что-нибудь. Оно не было естественным и врожденным, как (мне казалось) у всех остальных. Однако в этом списке ничего не было насчет подглядывания и подслушивания. Без всяких угрызений совести я отправилась в ванную и вынула ту самую доску. Встала на колени, подняла трубку и посмотрела в окуляр.
Кара лежала на полу ванной, она была в ночной рубашке, лицо ее закрывали волосы – буйные тугие кудри. Она свернулась клубочком, устроившись головой на коленях у Питера. Время от времени грудь ее вздрагивала и слышался всхлип. Питер в пижаме сидел прислонившись к стене и вытянув ноги. Склонившись к ней, он гладил ее по волосам, и я дивилась той любви, которая читалась в этом движении, во взаимном отдавании и получении, которого я сама никогда не знала. Через несколько минут она села прямо и принялась покрывать его шею и лицо мелкими поцелуями, но он оставался неподвижен, точно ждал внезапно выпущенных когтей. Она поцеловала его в рот, прижавшись к его губам своими, а ее рука, с обручальным кольцом на пальце, прошла по его бедру и скользнула к паху. Я не отводила взгляд: мне было любопытно. Питер не дал ей проникнуть в его пижамные штаны, мягко взяв за запястье и убирая от себя ее руку. Кара повесила голову, ее тело затряслось от рыданий. Он поднял ее на руки и, словно ребенка или инвалида, понес из ванной.
3
На другое утро я без всякого завтрака взялась работать над своими заметками, и к тому времени, когда я выбралась из дому, уже стояла такая жара, что моя ладонь липла к пластмассовым ручкам сетки для продуктов. Шляпку свою я найти не смогла и пришла к выводу, что, скорее всего, оставила ее в автобусе. Я пересекла заросший каретный круг и начала долгий путь по аллее. Она вся была изрыта выбоинами – вероятно, их оставили армейские грузовики, последний раз с грохотом катившие по ней много лет назад. Солнце неистово било по темени, и хотелось пить. В дальнем конце аллеи, в полумиле от меня, я заметила фигуру велосипедиста и мгновение спустя поняла, что это Кара: опустив голову, она энергично крутила педали, поднимаясь вверх, к дому (аллея имела небольшой уклон). Что следует делать в таких обстоятельствах? Я знала цвет ее ночной рубашки (младенчески-розовый), мне было известно, какой жалобный вой она издает при плаче, и тем не менее мы пока не были знакомы. Моя мать остановилась бы и завязала с ней учтивую беседу, притворившись, что ничего не слышала и не видела. Разумеется, для таких случаев существует тема погоды. Я могла бы заметить, какое сегодня голубое небо, или спросить у Кары, пойдет ли, по ее мнению, дождь. Но я не была уверена, что смогу смотреть в глаза женщине, чью руку я видела залезающей в пижамные штаны мужа. Может, спросить, нет ли у нее чего-нибудь попить? Кара уже проехала левый изгиб аллеи, и я разглядела, что на ней зеленая косынка, завязанная под подбородком, и темные очки. Ее колени под тем же трикотажным платьем, что было на ней вчера, двигались вверх-вниз. Я представила себе бутылку лимонада у нее в велосипедной корзинке, еще ледяную после холодильника одного из городских магазинов.
Я вытерла влажную ладонь о юбку, готовясь пожать ей руку, когда она остановится, и двинулась ей навстречу. Заготовленные унылые слова («Привет, я Фрэнсис, я приехала изучить садовые постройки») ощущались галькой во рту, которая высыплется на землю, сто́ит мне его раскрыть. Я слышала старческое сипение велосипедной подвески и резиновое шарканье недокачанных шин по каменистой поверхности аллеи. И я видела ее щеки, разрумянившиеся от физического напряжения.
А потом, когда она уже почти поравнялась со мной, я сошла с мощеной поверхности в траву и встала за ближайшее дерево, прижавшись к нему спиной. Я даже себе солгать не могла, будто так она меня не заметит.
Проезжая мимо, Кара нажала на звонок, и от этой трели несколько ворон, каркая и хлопая крыльями, поднялись в воздух. Я не двигалась, пока она не докатила до Линтонса, соскочила с велосипеда, поколотила в парадную дверь и исчезла внутри. За это время мои щеки уже перестали быть такими красными.
* * *