Помимо всего, мы на Епифана не обижались оттого, что во время войны он прятал от немцев в подвале своего собутыльника Мару Гальперина. Об этом во дворе знали все. А так как после войны Мара все равно пропал, то шептались, что он его и сейчас прячет. Понятно от кого. Прочитав анкету, начальник паспортного стола посмотрел на Женьку внимательнее, чем того требовала процедура.
-- Не похож, -- одобрительно сказал он. -- Да и фамилия не соответствует национальности. По матери что ли фамилия? Так, может быть, и национальность возьмешь себе материнскую? Кстати, как у евреев и положено. -- Постарался начальник примирить чужую традицию со своим добрым советом.
-- Да нет, это отцовская фамилия. А нация мамы еще больше не соответствует. -- Перешел Женька на несвойственный ему грузинский акцент. -Мама -- грузинка.
-- Да?! -- брови капитана поползли вверх, будто сейчас они начнут танцевать лезгинку. И уже во вдохновении этого государственного танца глаза его покосились на портрет вождя. -- Как сказать, не соответствует. Нани-на! Может быть, очень даже соответствует. -- Тоже перешел на грузинский акцент начальник, чтоб понравиться портрету.
Женьке было ужасно неудобно. Он понимал, что капитан советует из лучших побуждений. Наверное, он совершил непростительную ошибку. Столько вокруг русских, украинцев, казаков, чукчей. А он возьми и родись от еврея. Но мало того. Сейчас, когда есть возможность исправить этот генетический проступок, притом без всякой липы, -- мама относится к нации отца народов, может быть, на каком-то уровне пересеклись их генеалогические корни, а он, Женька Ермолаев, родственник Иосифа Джугашвили, -- теперь, когда есть возможность, чтобы восторжествовала эта историческая справедливость, он, презренный иудей, не желает с низшей национальной ступеньки взлететь на высочайшую. Не поднимая глаз, Ермолаев стал торопливо оправдываться:
-- Нет-нет. Спасибо. Понимаете, папа погиб на фронте. Неудобно перед его памятью. Пишите еврей.
В этот момент начальнику показалось, что глаза товарища Сталина налились кровью, а ухо на державном портрете стало подергиваться.
Внутренний голос капитана перестал напевать грузинскую мелодию. Он несколько раз моргнул, чтобы избавиться от галлюцинации, а затем твердым государственным голосом Левитана, перечеркивающим минутную слабость, произнес:
-- И правильно, товарищ Ермолаев. У нас все народы равны. Поздравляю с совершеннолетием.
Когда Женька ушел, капитан снова посмотрел на портрет и, уже не стесняясь, так как посторонних не было, сказал еще не поверженному, но уже покойному генералиссимусу:
-- Хороший хлопчик, товарищ Сталин. Жалко хлопчика. Нахлебается он со своим еврейством.
-- Добрый ты человек, капитан. В тридцать седьмом, наверное, служил на Севере?
Начальник вздрогнул. Снова протер глаза и крикнул, словно пропускал по одному строй:
-- Следующий!
А вечером мы собрались отметить Женькино совершеннолетие.
-- Хорошо, что я родился летом. -- Смеялся он. -- Родись я зимой, и мы отмечали бы совершеннозимие.
Как всегда в таких случаях, мы садились на скамеечки и ступеньки возле наших дверей, выходящих прямо на улицу. На табуретке, накрытой газетой, стояла бутылка самого дешевого вина, отломанный кусками хлеб и варварски разорванная, как после погрома, еврейская колбаса по два рубля пятьдесят копеек за килограмм.
Мы пировали в плавках. Впрочем на нас был коричневый шевиотовый загар. Самый модный вечерний костюм летней Одессы. После первой рюмки Валерка брал гитару. Он долго настраивал ее, а потом делал надрывный, по-цыгански дрожащий аккорд, и все замолкали. Окуджава в то время еще не появился. О Галиче и Высоцком тем более никто ничего не слышал. Тех песен, которые, кажется, были всегда, еще лет десять в природе не существовало. Амнистия тоже еще не прошла, так что блатная классика была на подходе. А пока мы горланили итальянские арии из пластинок Карузо и двух Тито -- Руффа и Гобби.
Вечер на Соборке чернел и становился похожим на эти недавно привезенные победителями из Германии пластинки. Вся площадь словно вертелась на патефоне и пела под гитару звучные, хотя и непонятные итальянские слова. Отдельные куплеты мы переводили, догадавшись по музыке об их значении. "За ночь я узнал итальянский язык. Аморе, аморе, аморе". То, что любовь и море звучало почти одинаково, очень нравилось нам. Мы тянули это слово своими прорезавшимися лирическими сопрано, и боль в груди от причастности к трагедии, похожей на глаза Джины Лоллобриджиды, переносила наши загорелые тела на побережье Адриатического моря.
Когда я произносил запомнившиеся из пластинок итальянские созвучия, которые, как мне сдается, перебарщивают наличием гласных, было такое чувство, что древние греки, чья скульптура белела в треугольном скверике напротив нашей двери, меня понимают. Мне казалось, что они даже поворачивали печальные лица и про себя подпевали нам. Интересно, как очутились этот старик с двумя сыновьями, опутанные змеей, у нас в Одессе. И главное, попали именно на нашу площадь. Надо же.
Когда арестовали родителей Аркаши Попандопуло, Фима, друг моего дяди, сказал, что этих Лаокоонов тоже подметут. Что скульптура будет стоять в парке культуры и отдыха города Магадана. Но древних греков не взяли. Много знающий, хотя и русский, жилец из четвертого подъезда заметил, что этого никогда не произойдет, потому что детей не сажают, а сам Карл Маркс сказал, что греки -- это детство человечества. Впрочем, Сева не ручался, что это сказал Маркс. Может быть Фридрих Энгельс. Ну в общем, кто-то из них.
Да, греки в тот вечер явно оживились. Им, видимо, нравилось, что мы почти такие же голые, как и они. Я до сих пор верю, что когда мы пели итальянские песни, они под змеей танцевали сиртаки.
Мы так распелись, что не заметили, как исчез Ермолаев. Он всегда пропадал, когда первый хмель ударял ему в голову. Притом мы знали, где можно найти его. На крышах соседних домов. Высота тянула Женьку. Он первым из нашего переулка стал мастером спорта по акробатике.
Кстати, это произошло как раз на следующий день.
После соревнований у него брал интервью наш кореш, корреспондент одесской комсомольской газеты Юрка Михайлик.
-- Как тебе удалось скрутить двойное сальто? -- спросил Юра и записал свой вопрос.
-- Понимаешь, -- ответил Женя, -- перебрали вчера у Рудоса. У меня сегодня в глазах двоилось. Пошел на одно -- а скрутил два. Нет, пить все-таки перед соревнованиями нельзя! Женька никогда не умел вразумительно ответить. Да и спрашивать он как следует не умел. Это ведь он перед первенством Союза, когда надо было обойти всех врачей и сдать все анализы, спросил у остолбеневшей сестрички:
-- Будьте настолько любезны, пожалуйста, скажите, где здесь принимают говно на анализ кала? На соседних крышах Женьки не было. Это потом мы узнали, что он побывал в прошлых тысячелетиях. Осторожно балансируя руками, как на канате, натянутом на головокружительной высоте, он перешел булыжную мостовую. Затем с разбегу перемахнул железную ограду сквера и подошел к скульптуре. Перед мраморным постаментом росла трава. Женька тщательно вытер об нее ноги, чтобы не занести нашу одесскую пыль в их античное стерильное время. Затем он прыгнул, и ему казалось, что долго длился этот прыжок через тысячелетия. Босыми ногами Женька почувствовал прохладу мраморной плиты.
-- Кореш, подвинься, -- сказал он одному из сыновей Лаокоона.
Фигура отошла к краю пьедестала. На пятачке вечности хватило и для Женьки немного места. Над головой качнулась раскидистая шелковица. С этим деревом у меня сложились непростые отношения. В середине лета мы камнями, почему-то называемыми в Одессе муныками, сбивали его плоды, похожие на белых гусениц. Однажды шелковица вернула мне мой мунык. Он попал в лоб, и все лицо мое было залито кровью. Когда я вошел домой, мама схватилась за голову:
-- Шалопут! Кто тебя убил?! От шелковицы на Женьку пахнуло теплом нашего времени.