Завтра голова будет свинцовая, — мрачно предрек Вадим.
— С утра перышком не поводишь, это верно, — согласился Славка. — Ты, кстати, книжку собрал?
— Через неделю закончу, — сказал Вадим Соловьев.
— Ну, я к тебе деньков через десять загляну, — сказал Славка Кулеш. — Будь!
Книжку зарезали.
Надеящийся на то, что произошло недоразумение, и все же уверенный в обратном, Вадим Соловьев поехал в Тель-Авив, по адресу, указанному в отказном письме. На двухэтажном особнячке, на зеленой улочке Пророка Иеримиягу, значилось: «Комиссия по литературе».
Вадима приняла толстая тетка в просторном арабском платье, с тяжелыми серьгами в длинных и пухлых мочках ушей, со множеством золотых цепей и цепочек вокруг короткой сильной шеи.
— Так это вы Соловьев Вадим из Кфар-Яма, — с трудом находя русские слова, сказала тетка. — Ну?
— Вот тут написано, — расправляя письмо, сказал Вадим, — что мне отказано в издании книги. Но ведь Союз писателей рекомендовал и, потом, мне сказали в Нью-Йорке…
— Ждите, — сказала тетка и, повернувшись вместе со стулом на колесиках к железному шкафу, принялась рыться в груде папок, положенных одна на другую. — Вот, «Соловьев Вадим». Ну?
— Вот я и говорю, — леденея от этого «ну», сказал Вадим. — Может, это просто ошибка. Ведь Союз…
— Решаем мы, а не ваш Союз писателей, — ровным голосом объяснила тетка. — Вам отказано в безвозвратной ссуде.
Она постукала по папке короткими круглыми пальцами.
— Но почему? Ведь должна быть какая-то причина…
Вадиму не хотелось говорить с этой теткой о своей прозе.
— Ждите… — недовольно сказала тетка и, надев очки, взялась листать и читать какие-то бумажки из папки.
Вадим ждал. После уличной жары ему было зябко в холодном ветре кондиционера. Надо было взять с собой Славку Кулеша, он бы обрезал этой гнусной тетке ее «ну».
— В вашей рукописи нет еврейской темы, — сняв очки, сказала тетка. — Нам это не интересно. В России вы писали про русских. Теперь вы приехали в еврейскую страну, и нас тут интересует еврейская тема.
Она взглянула на Вадима Соловьева — все ли ему понятно.
Вадим глядел на свою рукопись, молчал, обдумывая услышанное.
— Ну, кого это здесь может интересовать! — тетка брякнула по титульному листу рукописи пухлой ладошкой. — Вот рецензент пишет, что у вас тут даже ни одного еврейского имени нет.
Да, правда, нет еврейских имен. Значит, нет никакой ошибки. Книга не выйдет.
— Да, правда, — потирая пальцами переносицу, медленно сказал Вадим Соловьев. — Это не про евреев, это просто про людей… А какая, собственно, разница?
— Что? — брезгливо поморщившись, спросила тетка. — Какая еще разница?
— Да, какая? — повторил Вадим Соловьев. — Не все ли равно, о ком пишет писатель — о евреях, о русских?
От этого вещь ни хуже не станет, ни лучше. А если б я о евреях написал, вы меня напечатали бы?
— Да, — сказала тетка. — Я же вам объяснила.
— А если б о марсианах? — спросил Вадим Соловьев.
— Слушайте, до свидания, — сказала тетка, отъезжая от стола на своем стуле.
— Но это же бред, глупость! — сказал Вадим Соловьев. — У вас же тут на доме написано «Комиссия по литературе». Евреи, русские — какое это имеет отношение к литературе! Я ведь не только для евреев пишу, каждый может взять книгу и прочитать. Ведь это какой-то литературный расизм, ужас!
— Ну-ну! — сказала тетка и погрозила Вадиму пальцем. — Вы можете сами напечатать вашу книжку, на ваши собственные деньги. Это нас не касается. Но давать вам деньги или не давать — это наше дело. Напишите другую книжку, и если там будет что-нибудь про евреев, мы, может быть, напечатаем… У вас есть профессия?
— Я писатель, — злобно прищурившись, Вадим взглянул на тетку, а потом потянул к себе папку с рукописью.
— Это не профессия, — пожала широкими плечами тетка. — Я, например, двадцать лет была педикюршей — и это профессия. Теперь я государственная служащая. Это тоже профессия.
— Да, я вижу, — подымаясь, сказал Вадим Соловьев.
— До свидания, — сказала тетка. — Напишете что-нибудь еще — приходите, мы почитаем.
С папкой подмышкой Вадим Соловьев плелся по улице Пророка Иеримиягу. Жара улицы как бы уже и не была жарой солнца и природы — как будто улицу с ее желтыми домами и пыльными деревьями поместили в духовку электрической печи и зажгли там лампочку. Вадим плелся, не выбирая направления. Без интереса глядя на дома, вывески лавок и редких встречных людей, он обрывочно, перетасованно вспоминал Рим и Париж, Нью-Йорк и Вену, и в самом конце уходящей вдаль и сужающейся картины, в неясном тупичке, брезжили две милые, кажущиеся отсюда, из этой адской духовки, родными фигуры: Мыша и Захар. Хотелось, выйдя из пекла, позвонить в дверь их квартиры, пройти в кухню, сесть за квадратный стол под клетчатой скатеркой. Еще хотелось спуститься по сладковонючей лестнице в расстрельный подвал Конуры, и чтоб там никого не было — ни Тани, ни Наташи — и вытянуться на пролежанной, в буграх, тахте. Впрочем, нет: хорошо бы спуститься в Конуру и обнаружить там Мышу. И Захара. Мыша молча сидит на табуретке и смотрит на вытянувшегося на тахте Вадима, и между ними, чуть в стороне, стол, и на нем пишущая машинка, прикрытая Лиром махровым полотенцем — от пыли. Хорошо бы…
Хорошо бы уехать куда-нибудь, ну, хотя бы в Иерусалим, от этой раскаленной улицы, от омерзительной тетки. Другой город — другой мир, новый, с нехоженными улицами, со скамейками, на которых можно сидеть или спать. Одни говорят, что Иерусалим — зеленый город, другие — что Божий. А Тель-Авив — Город Зарезанной Книги. Здесь все кончено, в Тель-Авиве; пора двигать отсюда. Не все ли равно, куда? Все говорят, что в Иерусалиме не так жарко.
Можно, конечно, найти Славку Кулеша, рассказать ему. Можно — но не сейчас. Потом когда-нибудь. Завтра. Или через неделю. Но что прозаик Соловьев может рассказать прозаику Кулешу о разговоре с теткой? Ведь это ни один нормальный человек не поймет, это невозможно понять. Правда, у Славки в «Болоте» есть что-то про евреев… Получается, что весь мир застроен клетками, и в одной клетке сидят евреи, в другой — русские, в третьей — американцы или татары. И каждому писателю отведена одна-единственная клетка, и нельзя писать о другой. Так, навесив замки на клетки, решила Тетка, и Славка Кулеш ничего с этим не сможет поделать.
Невыбранное направление — тоже выбор: ты выбрал идти без цели, куда глаза глядят. Очутившись в зловонных переулках вокруг Центральной автобусной станции, Вадим Соловьев жалостливо себя похвалил: «Молодец, Вадик, твои ноги привели тебя, куда надо; и теперь мы едем в Иерусалим».
Дорога на Иерусалим шла вначале равниной. Из окна автобуса видны были аккуратные домики поселков и ферм, в брызгах дождевальных установок семицветно светились радуги. Ничто не говорило Вадиму Соловьеву о том, что в этих домах живут, по этим полям, под радугами, ползают евреи, а не какие-нибудь другие люди, на паспортах которых напечатан золотом не семисвечник, а австралийский кенгуру или американский орел. И если написать о жизни поля и его плодов и о том вон трактористе, который, может, только что раздавил колесом своего трактора птичье гнездо и ему вдруг вспомнился с болью его маленький сын, выбежавший в позапрошлом году вот на эту самую дорогу и раздавленный грузовиком, — так ведь это может получиться совсем и не еврейский рассказ, даже если он будет написан справа налево, красивыми еврейскими буквами.
Минут через сорок дорога пошла в гору, поля сменились садами и дикими зарослями по склонам холмов. Каменные древние террасы линовали эти холмы, и приходилось думать о давным-давно, тысячу или две тысячи лет тому назад умерших людях, ходивших по этим плодородным язычкам земли с лопатами и тяпками. И трудно, невозможно было соединить родством бабушку, убитую немцами в Бабьем яру, под Киевом, и этих загоревших дочерна земледельцев в белых, наверно, балахонах.