- Так, Лашков, так, Вася,- отчеканила она. - Так. Выходит, о шкуре своей печешься? А я как? - Она невольно повторила вопрос, заданный им Калинину. - Как я? Поматросил и бросил. Наше вам, мол, с кисточкой? Спасибо, Вася, только временить и ждать тебя я не собираюсь... Живи сусликом, а я свою долю найду.
Груша шагнула за порог, Василий было рванулся за ней, но она внезапно обернулась и опалила его взглядом, полным злой горечи:
- Не ходи за мной, Лашков. Теперь хоть брюхом двор вымети, не вернусь. Эх ты, красный герой!
Ему показалось, что захлопнулась не дверь, а что-то в нем. И наглухо. И надолго.
XI
Левушкин ввалился к дворнику, еле держась на ногах, и прямо с порога бросился целоваться:
- Вася, друг! Хоть одна живая душа на весь ящик... Прости меня, родной... Надрались мы тут нынче с Арнольдычем... Симке-то пять лет дали... Вот оно как получается... Не могу я, не могу, вот тут,- он ткнул себя кулаком под сердце,- саднит... Тоска съела... На Волгу меня артель одна зовет... Поеду!.. Тошно, Вася, то-шно... У волков и то, видно, легше... Прости, родной... Пойдем, мы с Арнольдычем тут сообразили литровую...
Мутные, без проблеска глаза плотника, свинцово отяжелев, воспаленно осоловели, всклоко-ченная голова вихлялась, и весь он, как бы лишившись основы, на какую нанизано самое существо, держался расслабленно и вяло.
Василий тягостно вздохнул:
- Зачем ты так, Ваня?
- Тошно, родимый, тошно!
- А все - как?
- Всех и жалко... Шерстью людская душа обрастает... Рази это по Богу? Куда деваться?..
- Вот, на Волгу тебя зовут, валяй. Может, легче станет. А так ведь и до белой горячки недолго.
Левушкин приложил палец к губам:
- Т-с-с, Вася, сам боюсь... Да ведь однова живем! Пошли, Вася, будь другом, за компанию.
- Пошли...
В храмовском чулане стоял дым коромыслом. За столом, уставленным батареей разномастных бутылок и случайной закуской, одиноко восседал Лева Храмов и, подперев ладонью подбородок, пьяно жаловался самому себе:
- Вот так, Лев Храмов... Они не сверяют любовь по Шекспиру, они сверяют любовь по уголовному кодексу. Им некогда, они спешат... На свете еще очень много чужого... Какое им дело до тебя, Лев Храмов, а тем более до Шекспира! Из Шекспира не сваришь ваксы и не сошьешь сапог... А им нужно только съедобное... Так пусть они сожрут твое сердце, Лев Храмов! Или, например, душу... - Здесь он встрепенулся навстречу гостю. - А, Василий, заходите, друг мой, не стесняйтесь... Справляем вот, с Иваном Никитичем, панихиду по России... Здесь - самодеятельность, наливайте сами.
Втроем они в два приема опорожнили бутылку, и Храмов, выудив из пиджака красненькую, протянул ее Ивану:
- Иван Никитич, не в службу, как говорят, а в дружбу... я бы и сам, но боюсь - не дойду... пустая бутылка стала наводить на меня тоску...
Пока Левушкин оборачивался с его десяткой, актер, глядя на дворника полузакрытыми, как у спящей курицы, глазами, выяснял свои отношения с человечеством:
- Понимаете, Лашков, мы с вами, как бы это вам сказать, живем в стоялом оттоке большого течения. Мы соединены с его общим процессом, мы неотъемлемая его часть, но само течение движется, движется, а мы стоим, стоим, и - распадаемся... Вы понимаете, Лашков?
- Да,- согласно вздыхал Лашков, не понимая ни слова.
- Что обрекло нас на это распадение? Сима говорит: грех. Но ведь всякое наказание порождает новый грех. И так - до бесконечности. Простейшая геометрическая прогрессия! Вы понимаете, Лашков?
- Да,- снова вздыхал тот, не вникая в смысл храмовской речи: он пытался стаканом накрыть муху и весь ушел в это занятие. - А как же?
Муха, наконец, попалась и зажужжала, штурмуя граненые стенки. Зло и с каким-то даже мстительным сладострастием Василий подумал: "Покрутись-ка теперь, стерва!" Муха, изнемогая, падала, но сразу же поднималась вновь в тщетных поисках выхода. И Василий опять угрюмо ехидничал, но уже вслух:
- Покрути-и-сь!..
- Что? - не понял Храмов.
- Это я так, себе.
- А-а... Так вот, Лашков... Постой, с чего же это я начал? Ах да!.. Но, в общем-то, вся эта философия гроша ломаного не стоит... Была Сима, и нету Симы, вот и вся философия... И родись еще миллион Шекспиров, правы будут не те, кто пишет стихи, а те, кто пишет законы. А пишут их люди мелкие и ничтожные, у которых не страсть, а страстишка, не любовь, а семейная ячейка... Тьфу, слово-то какое выдумали, как у клопов. И кто пишет! Недоучки-семинаристы, без пяти минут адвокаты, юродивые изобретатели перпетуум-мобиле... Ты спроси у любого из них: что ты умеешь делать? И он не ответит... Не ответит!.. Они ничего не умеют делать. Они ничего в своей жалкой жизни не сделали руками. Они разжигают в толпе самые низменные страсти, и животный рев этой толпы тешит их неудовлетворенное самолюбие смоковниц... Они говорят: возьми у сытого и насыться, возьми у имущего и оденься, возьми у властвующих и - властвуй... И толпа берет. Толпа в голодной слепоте своей не знает, что хлеба от этого в мире не прибавляет-ся, одежда не вырастает, а власть не становится слаще... Смердяковщина захлестнула Россию. Дорогу его величеству, господину Смердякову... Все можно, все дозволено!.. Фомы Фомичи вышли делать политику... И они еще спалят мир. Вот увидите, Лашков, спалят... Они и законы составляют, исходя из своей житейской скудости... Им плевать на исторический опыт. Двигатель их законов - эмбриональная эмоциональность. Ежели, к примеру, у него геморрой, он обязатель-но внесет для геморройных какую-нибудь льготу; одна у него жена,- пишется закон: "Иметь одну жену и не более"; к детишкам слабость имеет - рожай, бабы, больше; нет детей культи-вируй аборт; пьет - гуляй - однова живем; трезвенник - даешь сухой закон!.. А появись у них скопец в главных законодателях, оскопят нацию... Оскопят!.. И что им какая-то Сима Цыганкова! Они людей на миллионы считают... Постепенно трезвея, Храмов произнес последнюю фразу с широко открытыми глазами, твердо и внятно. Лева словно бы уже сейчас видел воочию все, что предрекал, и Василий, до этого тупо глядевший на обреченную муху, внезапно отряхнулся, проникаясь храмовской горечью. Дворник не то чтобы понял актера, нет, чужие слова, как сухие листья, кружились где-то поверх него, но тон, настроение собеседника передавалось ему, и он отрывисто заговорил: