Некрещенье некогда все было даром. некогда все, напоминавшее то, чего нам охота, было тем, чего мы хотим. мы еще не были неуклюжи и не хмурились на хлопья невзрачной марки в шкафчике или поддельные шлёпки «Адидас» с четырьмя полосами. когда мы клянчили себе бассейн, а мой отец наполнял мусорные баки водой из шланга, мы видели, что сделано для наших тел и больше ни для чьих, когда строили домик из занозистой фанеры с металлическим желобом, мы видели исполинский серебряный язык, что вываливался в грязь. когда солнце подымало себя до высочайшей точки, гордая задира, и город становился ожогом третьей степени, мы презирали комендантский час пустыни и слышали вместо этого, как горка поет: Прокатись еще разок, воображали себя парящими без ожога до земли, поэтому я становилась на верхушке, голая под платьем, пусть распрямляются ноги мои передо мной, кружевной парашют распускался у меня от бедер, голой попкой о металл, проклевывались волдыри, как мелкие яйца взбухали розовые желтки, я слышала, как хохочет засуха своим прокуренным горлом. «боль, что я не говорю…»
боль, что я не говорю вслух, дом себе строит во мне. Первый класс, 1998 Дилана свинтили за то, что принес в школу пулю, и когда он выудил из кармана гильзу, словно редкую пилюлю, мы все были уверены, что высверленный кончик разорвется в любую секунду, тела у нас напряглись и отяжелели, как десяток умирающих солнц, воображали, как руку его разорвет в конфетти, но я знала, что он из семьи, что охотилась на крупную дичь, знала, что у них морозилка для мяса и стеклянноглазые олени на каждой стене, поэтому он же не виноват, что пули не кажутся ему тем, чем они кажутся нам, остальным, их он просто подбрасывал и ловил в ладонь с легкостью, и то был год, когда губы у меня так обветрились, что под носом бежала красная трещина, и я никак не могла перестать лизать рану, и когда я отпрашивалась с урока подержать пылающий рот над питьевым фонтанчиком, Фрэнки отрубился и у него изо лба текла кровь на полу в коридоре, а мисс Роузмэри сказала, что я, возможно, спасла ему жизнь, правда ли это, не знаю, а знаю лишь то, что Фрэнки был рыжим беззвучным ребенком, и после этого никак не затыкался о том, что чуть не умер, но ни разу не отдал мне должного за то, что я нашла его тело, а на следующей неделе Стивен отправил себя в полет с качелей, и кость руки у него выбило сквозь согнутое запястье, я это видела, в общем, я слышала слово «раздробленный» в диктанте, поэтому, когда побежала сказать мисс Эми, во мне было полно решимости похвалиться свежим словарным запасом, но мне расперло щеки жесткими краешками, и память у меня размякла, поэтому я просто застыла и запиналась про скелет, и наконец, когда мисс Эми нашла Стивена в траве, слово завозилось и проелозило ко мне в рот, и я закричала: «Там раздроблено!» – а мисс Эми развернулась и рявкнула: «Там все гораздо серьезней», – но я просто обрадовалась, что заговорила на своем новом языке, а потом еще завелась семейка младенцев розовых мышек в уголке для чтения, и Карлу, моему любимому смотрителю, пришлось их убрать, но пошел слух, что он собрал их в носок и раздавил под камнем на парковке, и я не могла после этого смотреть на него так же, как раньше, из соображений того, что он – убийца всяких малюток, а мы сами были малютками, я помню, даже тогда, понимая малость свою, всех нас, и то, как мы были вынуждены увиливать и метаться по белу свету, как грызуны под мужскими сапогами, кроме того одного раза, когда Мигель поехал на каникулы в Мексику и его там убило в обрушившейся пещере, и мы посадили ему дерево, но то был просто-напросто росток, не выше моего правого колена, и когда все мы встали кружком пожелать ему до свиданья, я помню, как поглядела на пробивающийся росток, его жилистые ручки и хрупкий ствол, и почувствовала себя – впервые – большой. «моя любимая забава…» моя любимая забава – глядеть, как нянька собирает в хвост волосы. приглаживает их к черепу, и даже когда мне кажется, что они наверняка лежат идеально, она вновь приглаживает их, собирает избыток в кулак и снимает черную резинку с запястья, растягивает ее и щелкает, пока не выбирает все слабину, разделяет хвост надвое и дергает руками, разводя их, кожа на лбу туго натянута по черепу, брови вздернуты аркой – словно кукла, нарисованная счастливой. Первое бритье Мне девять. Нам скучно, а Кэрен умирает. Мы поехали в Остин тем летом, чтобы папа Сэры — который описывал Кэрен как великую и невозможную любовь всей своей жизни, кто научил нас слову лимфома, а потом понятию приставки, как та объясняет, где живет опухоль, — Дом – кожура, вычерпанная натиском смерти, осталась одна лишь аптечка, набитая бритвами, и нам хочется есть, и мы одни, и сидим на полу в гостиной, где свет из нагого окна нарезает ломтями древесину пола, как дыню, размахивает каждым отдельным пушком у меня на поцарапанной икре поле стоячих желтых маков. и девочками прожили мы довольно, чтобы хмуриться от подобной находки, и когда еще лучше, чем сейчас, поупражнять удаление. Однажды я наблюдала, как моя мать свежует картошину шестью идеальными штрихами. я это помню, пока Сэра учит меня опираться ногой на бортик ванны и проводит лезвием вдоль моего бедра: «Видишь? — говорит она. – Разве так не гораздо лучше?» Прежде, чем мы уехали из Альбукерке, ее отец предупредил нас: «У нее не будет волос». черта, какой мы только начали восхищаться, правда, конечно, те волосы, о каких он говорит, мы прижимаем к нашим шеям, это они принесут нам мужей или комплименты, или взгляды в торговом центре. их в конце концов отстригут наши завистливые сестрицы, пока мы спим. |