Он сопротивлялся из последних сил. «Она же идиотка! – спорил он со своим телом. – Слушай, что она говорит, посмотри, губки собирает в куриную гузку, как крестьянка!» Но это не очень помогало ему, и после короткого перерыва приятное искушение начиналось снова.
Наконец ему пришло в голову, что и Марич точно так же чувствовал себя перед ней, и, скорее всего, именно по этой причине взвалил на него обязанность допрашивать ее. Теперь ему задание показалось более важным, да и в собственных глазах его значимость выросла. Он даже выпрямился на своем стуле и развернул плечи.
Официальнее, нежели хотелось, он допрашивал ее, не очень интересуясь ответами, холодно цедя слова сквозь стиснутые зубы. Пару раз он заглянул в агентурные донесения о ее переписке с мужем, пребывающим в Германии, но ничего серьезного в них не обнаружил.
Итак, о чем она ему пишет? А он ей? И что еще? Неужели только это? A-а, значит, еще кое-что? Чем ее муж занимается в Германии? Мы знаем, что работает на заводе, ну а чем занимается после работы? С кем дружит, пишет ей о друзьях? Связан ли с четниками[7]? Конечно же – нет, но состоит ли в их организации?
А она, пугаясь все меньше, становилась равнодушнее, и хотя продолжала слегка заикаться, отвечала более уверенно. Как будто ей нечего было скрывать.
Он переключился на ее разговоры с соседками и знакомыми. Еще хуже. С ними она в основном не разговаривает, просто рта не раскрывает; разве что только о том, что нет то сахара, то соли. А о политике – ни слова, не ее это дело.
Короче говоря, ни хрена.
Он отпустил ее.
6
Наутро Светислав явился в кабинет Марича.
– Послушай, – сказал он, – стоит ли мне дальше напрягаться с этой идиоткой? Она у меня два часа вчера съела. Давай я протокол составлю, и спишем дело в архив.
Уполномоченный глянул исподлобья, после чего набросился на него:
– Опять ты со своими идеями! Сколько еще будешь издеваться надо мной? Послушай, мудозвон, будешь ты работать или не будешь?
Светислав испуганно воздел руки:
– Хорошо, хорошо, не переживай. Все в порядке, я продолжу! – И тут же завел разговор о других делах, стараясь отвлечь внимание начальника. Однако шеф разозлился не на шутку.
Все эти дни Светислав ходил не выспавшимся; он устал так, будто с раннего утра до позднего вечера косил траву. Какой-то потаенный холод затаился в его теле – иной раз стоило ему окунуть в воду палец, как все тело начинала бить дрожь, зубы принимались стучать, словно швейная машинка, а в кашле заходился так, что дыхание перехватывало. Чувствовал он не столько боль, сколько неприятную тяжесть в груди и плечах, будто собственные руки сделались невыносимо тяжелыми.
Тем не менее Светислав продолжал работать. До обеда укрыватели зерна, после обеда – Станка.
– Отлично, – говорил он, когда та входила в кабинет, будто прощал ей все, что было до этого, – продолжим.
Она опять пристраивалась на стуле, складывала на коленях руки, пальцами выщипывала ниточки из юбки или разглаживала ладонями складки и, бледная как и он, с таким же мутным, мертвым взглядом, скучным, гнусавым голосом повторяла то, что рассказывала ему раньше.
Переписывается с мужем; пишет ему, что жить трудно, просит слать ей посылки; о том, что жить трудно, говорила с соседкой Живкой, фамилию ее не знает (Светислав решительно кивал головой, а про себя восклицал: «Станойчич, идиотка!»), с Ресой и Персой, с ними говорила о том, что в лавках ничего нет, например соли; еще говорили о том, что нет сахара, и вообще продукты можно получить только по карточкам. А почему до войны сахара можно было купить сколько хочешь и без всяких карточек? И в промтоварных магазинах тоже почти ничего нет, один только партизанский ситец, который гроша ломаного не стоит.
Со временем у него появилось стойкое ощущение, будто глаза ему подвели жирным химическим карандашом. От этого кожа вокруг них, казалось, собралась морщинами и отвисла мешочками, словно он годами ходил в очках. Он страдал от постоянного желания умыться, им овладевала дрожь, и он принимался сильно тереть ладонью лицо и глаза, будто избавляясь от налипших на них волос. И это еще больше раздражало его.
Из-за этого он начинал кричать на женщину, стуча кулаком по столу. Он злился. Постукивал пальцами по столешнице, цинично обрывал ее на полуслове и ехидно шипел. А она, пугаясь, неожиданно уходила в себя и умолкала, испуганно закрывая рот. И он был вынужден отпускать ее.
До завтра. А назавтра все повторялось вновь.
Это сильно раздражало его, и он опять принялся избивать в тюрьме укрывателей зерна. Светислав с нетерпением ожидал, когда кто-либо из них не понравится ему, и с охотой предавался ярости – ему нравилось гореть в огне праведного гнева – и он начинал лупцевать человека кулаками и ногами. Это помогало ему забыться – они не западали ему в душу.
На самом деле он никак не мог избавиться в мыслях от Станки. «Сломает она меня, – с грустью заключал он, – а не я ее».
Дома он все чаще представлял, как избивает ее. В мыслях бил бешено, с удовольствием, с наслаждением, и будто яд какой-то покидал его тело. Ему хотелось, чтобы женщина оказалась очень опасной шпионкой, которую кто-то с ужасным заданием прислал сюда, за которой годами охотились органы, таинственной и неуловимой террористкой, готовящей покушения на первых лиц государства, охотящейся за главами правительств и режимов в Южной Америке и Восточной Европе, прячущей под толстым сукном юбки дюжины бомб и револьверов. Ему хотелось увидеть, как она, с растрепанными волосами, в длинном черном платье, которое делает ее еще выше, стоит перед ним, гордо выпрямившись, как эдакая террористическая Долорес Ибаррури, с презрительной усмешкой отвечая на его вопросы. И тогда оба они, как два настоящих умных противника, сходятся в жестокой идеологической схватке, в которой с огромным трудом – но все же! – побеждает он. В итоге она, настоящая героиня, прошедшая огонь, воду и медные трубы, склоняется перед его мужеством, признает поражение и, не отказываясь от своих убеждений, с затуманенным взором начинает медленно раздеваться перед ним.
А Станка, в своей черной юбке, которая, откровенно говоря, ничуть не портила ее, входила в кабинет с сокрушенным лицом, испуганно, будто в церковь, и у него не поднималась на нее рука. И он снова вздрагивал от каждого собственного слова, словно от него зависит вся его жизнь, а она оставалась все такой же тупой и бесчувственной, словно дерево. И только ладонью разглаживала складки на юбке, будто ей вовсе нечем было заняться. Светислава сжигало желание совершить нечто героическое, что навсегда бы запомнилось, что спасло бы эту новую жизнь, что указало бы выход погружающемуся в пучину обществу, и он готов был сложить ради этого свою буйную голову. А она толковала ему о сахаре, ситце и отсутствии ниток для шитья.
В один прекрасный день он не выдержал и после разговора с ней заявился в кабинет к Маричу. И прямо с порога заорал на него:
– Слушай, ты! Слушай! Я – я! – политическая полиция! А не говнюк с улицы! И не желаю больше слушать всяких там баб, что толкуют про сахар и постное масло! Хватит! И… я тоже знаю, что в лавках нет сахара и постного масла! Нет сахара! Говно этот ваш партизанский ситец! И вообще всё никуда не годится! И что? Отправишь меня под замок? И меня допрашивать станешь?
Марич побледнел и медленно поднялся из-за стола.
– Не стоит тебе так, – тихо, сквозь зубы процедил он, – со мной так разговаривать. Прапорщик Петрониевич, что это вы позволяете себе так со мной разговаривать? Кто вам позволил учить меня работать?
Светислав раззявил рот:
– Что значит – позволил? Хочу – и буду!
Но запал его неожиданно угас:
– Так точно! – И опустился на стул. – Слушаюсь! Да только она мне без конца талдычит, что соли нет, сахара и постного масла – и много чего еще! Слушай, брат, давай я протокол составлю, и отправим это дерьмо в архив! Ничего мы из нее не вытащим, только время теряем!