Но они не осмелились их изменить. Послушай, дорогая пластинка, ближе тебя у меня сейчас никого нет. Я хотел бы спросить тебя: может быть, ты тоже хочешь узнать хотя бы что-то о том, что за пределами нашей реки?
Прости, я пугаю тебя. Ты хотела просто быть рядом? Я понимаю. Но давай хоть раз подумаем об этом. Когда обвалится свод, думать будет поздно. Тогда понадобится вся наша стойкость. Тогда мы слипнемся и станем заплаткой берега. Но, может быть, у кого-то получится выйти из ряда, выйти вон и узнать нечто большее.
Этим «кем-то» мог бы стать я. Прости меня, дело не в стремлении к разлуке.
Иногда мне кажется, что невыносимо острое любопытство к нашей участи и возможным иным мирам, пока я о них молчу, накапливается во мне так быстро, что скоро обратится в нелепое и дерзкое действие. Я со всеми об этом молчу, молчал и с тобой. Я касаюсь тебя, ободряю тебя в нашем общем движении к концу. Это и есть наша жизнь. Но только ли? Какие еще возможны варианты? Иногда мне кажется, что я не выдержу и прямо сейчас нарушу программу. Сойду с ума, изменю курс, несмотря на стены и стражей. Ради тебя и ради всех. Если хочешь, давай со мной.
Ты боишься, что так мы умрем быстрей?
Не факт. Нарушим привычный ход явлений? Волю Организма? Но что такое наши собственные воли? Мы не знаем.
Просто отдаем их общему потоку, общему ходу вещей – как позже отдадим ему все силы. Любимая! Я хотел бы оставаться с тобой, рядом с тобой, бок о бок стоять и растворяться в смерти. Но меня влечет боль безрассудства, тоска любопытства и то, что они, скорее всего, так и не будут утолены – я не успею отключить программу моего предназначения и выработать новый алгоритм движения, – все это повергает меня в смятение, ход общего движения прерывается на микромиги, нарушается из-за моих мыслей. Пока мне удавалось скрывать их, мгновенно подстраиваться и плыть, как все. Но сомнения зреют, и вместе с ними – решимость действовать. Иногда я сомневаюсь даже в том, что я тромбоцит.
Т 3984521! Прости. Не спрашивай меня, откуда мы приходим, куда летим и каков наш срок. Нам это говорили, но я не верю в логику преданий. Точных ответов у меня нет. Я усомнился во многом. Знаю только, что мы приходим из каких-то недр небытия и в них должны вернуться, став материалом для других обитателей этого мира.
Но я не хочу возвращаться. Я хочу понять, есть ли что-то вне. С тех пор, как я врезался в твое прекрасное тело в нашей общей реке, я чувствую себя все дальше от общего.
Я чувствую себя слишком живым для того, чтобы рассчитывать время жизни. Я готов рискнуть. Если ты не хочешь со мной, мы расцепимся сейчас, не волнуйся и не жди меня.
2. Анонимное письмо
Он пытался подговорить меня и других на мерзкое дело, которое… которое… иначе как бунтом и не назовешь. Да, он готовит пластиночный бунт, и сейчас ему нужны союзники – по крайней мере, те, что смогут его прикрыть, когда прибудет стража. Он успел смутить многих, и они будут молчать о нем, даже если вы пригрозите их уничтожить.
Они считают его героем. Его поддерживают несколько отрядов Эритро и Лейко и отдельные представители других клеточных видов. Многие, с кем он общался, подпали под обаяние его вольнодумия, увы – и это лишний раз говорит о нечеткости работы всех систем и требует урегулирования.
Я расскажу все, что знаю о нем, – и прошу учесть это в ведомости. Надеюсь, добытые мной сведения и мои скромные соображения окажутся достойны небольшой награды.
Я хотел бы увеличения обеденной дозы клеточного раствора на тридцать процентов. Мне кажется, это вполне адекватная просьба – нет, не предложение, не сделка, а именно просьба. Я не торгую информацией. Я и так бы вам все рассказал. Я верю в безупречную логику нашей системы.
Этот тромбоцит – ущербная пластинка.
У него подтерта запись общего замысла. Его план таков: ждать тревоги, ждать приказа, ждать возникновения трещины в нашем мирозданье, в теле великого божества, которого мы называем Организмом. Удержаться от восприимчивости приказу.
Не вставать вместе с другими, образуя фрагмент первичного свода и дожидаясь подкрепления. Не принимать новых стражей, трамбуя ряды. А уговорить товарищей и пройти вместе с ними в разрыв – вовне – в пустоту. Пока трещина не затянулась с помощью прибывших отрядов сверхсрочных.
Думаю, он мечтает понять суть пустоты, обволакивающей наш мир. И даже более: найти там нечто иное. Вы скажете, что я тоже заражен крамолой? Нет-нет-нет, что вы! Поверьте! Я как раз понимаю невозможность этого. Но чтобы понять вражескую логику, необходимо выявить вражеские представления. Разумеется, я считаю, что за пределами нашего мира, за пределами нашего Организма вообще ничего не может быть – даже пустоты. Потому что пределов этих нет.
Разрешите мне обезвредить его немедленно. Пока еще не поздно. Пока он не испортил замысел. Служу Единому Организму.
Подоплека
1. Безымянный палец
Умудрился порезаться, дотронувшись до стопки старых черновиков. Пора уже ему их перепрятать. Чернила выцветают, краска принтера осыпается, как траурная пыльца.
И все это оседает на мне, на братьях. Вся эта ложь, пустая игра. Ранить, хранить, хоронить. Профессор вчера был в гостях и в ударе, съязвил: «Трое в лодке, не считая Харона», – но хозяева переглянулись испуганно: уже не смешно. Он и не шутил (мне ли не знать). Когда он шутит, он отпускает нас прогуляться, размахивает нами в воздухе. А тут мы были крепко прижаты друг к другу, согнуты в три погибели. Мы были под столешницей. Нет, он не шутил. Он просто не может отказаться от привычки высекать смыслы из всего, даже из простейших лингвистических ассоциаций. Тяжелая логорея.
Страницы ранят нас по-разному. Меня как бумага, его – как текст. Будь же мужчиной, профессор: эта рука давно отрезана, ты и мизинцем на ней не можешь пошевелить. Оскорбительно, насколько это было легко: крошечное усилие над собой – и он отказался от литературы, мутировал в достойного представителя «британских ученых». Критиков, экспертов, литературоведов. Знатоков. Тех, кто о.
Тех, кто паразитирует на гнилом теле современника или ползает в пыли перед трупом классика, ненавидя и преклоняясь. Он умен и все понимает. Хотя, конечно, что такое литература? В сущности, это же кошмар. Отвратительная битва пишущего с самим собой, автора с персонажем, прозы с поэзией, буквы со звуком. Указательного и большого пальцев, держащих ручку. Мне полегче – я безымянный. Я не тщеславен.
Он не учился печатать десятипальцевым методом. Я почти не работаю – это превратило меня в запутавшегося Диогена, только без фонаря и бочки. Местного разлива, конечно. Однако этого разлива достаточно, чтобы объяснить, почему битва выведена за скобки текста, на улицы и на площади города. Я понял: литература – это апокалипсис с субтитрами (дарю, Профессор). Додекафония для глухих.
Ну и черт с ней.
И все-таки мне стыдно, что для нас с Профессором роман с литературой закончился раньше, чем это было необходимо для биологического выживания всего профессорского организма. Об этом не знают. Когда его приглашали выступать в концертные залы, на кафедры, он читал свое старое, юношеское, выдавая за новые поиски – за свежак. Я-то помнил, когда писались эти стихи. О, я любил выступать вместе с ним, в нетерпении постукивая по кафедре и толкаясь со средним братом. Я был убедителен – о, еще как! – я был обаятелен. Мы ездили по городам и весям. Создавали имитацию непрерывной работы. Мне всегда нравился тембр его поставленного голоса. И пока я сопровождал профессора, я и не заметил, как все изменилось. Произошел радикальный апгрейд на клеточном уровне: не успел обернуться – и все. Данные не сохранены.