Второй классик, академик Невельский, был изящен, как юный князь, внезапно поседевший (с чернью) под действием злых чар. Рассказывали, что во время войны он чуть ли не в одиночку обсчитывал прочность всех советских подлодок, а его почитаемый во всем мире двухтомник «Теория упругих оболочек» принес ему не только все мыслимые премии и ордена, но еще и единственное предназначенное для иностранца место в Лондонском королевском обществе – место, прежде него занимаемое вовсе уж легендарным академиком Крыловым. Для принятия этого звания Невельский якобы даже успел сшить фрак, но Первый отдел его не выпустил, так что фрак и по сей день висит без употребления. Еще Невельский, по слухам, собирал таившуюся, стало быть, где-то современную живопись. Ни о каких разрушительных страстях в его жизни сведений не просачивалось, он и умер тихо-благородно – от инфаркта, и только вскрытие обнаружило у этого счастливца начинающийся рак.
Теперь они оба, по-прежнему при звездах, висят в Петергофском остроге между Эйлером и Гауссом, снисходительно, должно быть, мурлычащими под нос: недурно, недурно, молодые люди… Но рекламная табличка «Академик А. Н. Невельский», наверно, и по сию пору красуется в Пашкином особняке на дверях его фиктивного кабинета: Невельский, в отличие от Колосова, после Полбинской защиты не разорвал с нашей конторой формально, а только почти перестал появляться. Полбин достался Орлову за совершенно несуразную цену, но на карте стоял вопрос вопросов: кто здесь хозяин?
В надышанном актовом зальчике под смазанной хамскими побелками, разрушающейся лепниной и потрескавшейся лазурью победных небес поднимались личности одна благороднее другой и надменно разбирали ту груду хлама, которую Полбин по невежеству и наглости, а Орлов по презрению к болтовне осмелились назвать диссертацией. Худенький Френкель из экономико-математического института, когда-то посещавший орловские семинары, буквально прижал руки к сердцу: Зосима Иванович, ведь диссертация и в самом деле!.. Орлов, мрачно уставившийся в пол (лишенный обычного выражения усмешливого добродушия, он еще больше походил на оплывающего гранитного воина-освободителя), и бровью не шевельнул: важно не то, что «в самом деле», а то, на чьей ты стороне.
Лет через семь-восемь, в откровенную минуту (иррациональным порывам он не был подвержен – он сам решал, когда следует прорваться его откровенности), Орлов поделился со мной, что все те немногие евреи, которым он решался довериться, рано или поздно его предавали. А русские предавали все-таки не все. Но уж я-то, по крайней мере, даже во имя истины не стал бы оглашать публично, как Френкель (в Штатах получил рекомендацию от самого Беллмана), что единственная солидная полбинская публикация – обзор по стохастическому программированию – полностью, вплоть до ошибок, содрана с американского оригинала.
Невельский брезгливо смотрел в темное окно, Колосов внимательно вслушивался в изничтожающие инвективы чужеземцев (увы, наполовину евреев…) и, тоже довольно неглупые, апологии орловцев. Но когда прямо-таки проплясал на полбинских костях зеркально лысый «ученик» Колосова Клоков – Колосов предложил перенести защиту, чтобы еще раз спокойно изучить… Орлов не шелохнулся. И когда верный совет проголосовал за всего с двумя предательскими против, Орлов громогласно поздравил истекающего потом Полбина. Я-то уже за одни эти литры затравленного пота отпустил бы его душу на покаяние, но еврейская истина не знала жалости: ВАК засыпали письмами, Полбина раза три таскали в Москву, но в конце концов Орлов показал, кто здесь хозяин – через два года Полбин был утвержден, а вот Клоков немедленно уволен. Колосов был вынужден заявить, что при таких обстоятельствах он вынужден прекратить… Однако Орлов и здесь предпочел остаться не с гением, а с победой. Еще лет через десять внезапно взбунтовался тихий Семенов: на общем собрании вдруг отрешенно объявил, что Орловым манипулирует его окружение, что институт уходит все дальше от науки на путь конъюнктуры, – ему-то тем более дали отпор: «Мне стыдно за тебя!» – гортанно выдохнул Тер-Акопян. Я к тому времени уже утратил способность возмущаться тем, что осенью идет дождь, а потому испытывал лишь сострадание к Семенову, стараясь здороваться с ним, невидящим, погромче и понежнее. Но уважать глупость я уже не умел. Тем более что Семенова в конце концов перевели от нас в занюханное подразделеньице, о котором я не смел и мечтать: там ни он никому не мог помешать, ни ему никто.
Другую занозу – сионистскую – терпели гораздо дольше. Поскольку в любом деле, требующем личной инициативы, – будь то математика, поэзия или торговля, – неизбежно окажется повышенный процент евреев, если только не отсеивать их специально, этой участи не избегла и школа Колосова, причем одного его защитившегося аспиранта, носившего громкое имя Шамир, Орлов по просьбе Колосова успел взять на работу – с минимальным для кандидата окладом сто шестьдесят пять рублей (кандидаты приближенные обычно начинались с двухсот пятидесяти). Лично я, получая сто десять, был бы только рад лишней полсотне, но Шамир обиделся и перестал ходить на работу – вернее, не начал. Длинноносый отставник, посаженный Орловым «на кадры», значительно округлял вампирски кровавые от десятилетий умеренного пьянства глазки: «Шамир у нас единственный паспортный еврей!» Вольный, но неувольняемый Шамир числился в той же лаборатории, что и я, и поскольку никто из нас никогда его не видел, служил источником неиссякаемых, несколько однообразных шуток: на всех лабораторных попойках непременно ставился стакан и для Шамира – «зачислен навечно», при переселениях мы с ужимками перетаскивали пустоту – Шамиров стол… Неугодных Орлов, как правило, оставлял без внимания, не более, но временами, усмешливо подрагивая крупными губами, благотворительствовал каким-нибудь пузырям земли. Так он извлек из новгородских болот доцентскую чету его однокурсников Ваняевых – ее, завитую жердь с язвительным носом кляузницы, находящую удовольствие торжествующе смотреть коллегам в глаза и не здороваться, и его, бесстрастный почтовый ящик, жестяным голосом неподкупно проговаривавший неприятные вещи всем и каждому, исключая самого Орлова. Ваняев-то и поднял вопрос о вызывающем поведении сотрудника Шамира, в результате чего Шамир внезапно материализовался под вскипевшей известковыми язвами базедовой шеей Виктории в кабинете растерявшегося подводника.
Подводник сразу же позвал меня, главного советника во всех затруднительных вопросах. Я к тому времени уже прошел хорошую костоломку, раскрошившую во мне русскую гордыню («Ах, вы меня не любите? Ну так и пошли вы на…!»), увы, так и не сросшуюся в гордыню еврейскую («Ви мине не льюбите? Так я вас таки использую»), и потому сразу почувствовал вину перед несгибаемой фигурой бородатого мятежника, чей широкоячеистый свитер-реглан лишь подчеркивал могучую обвислость его плеч. Он и держался так, словно мы, а не он попали в забавно-нелепое положение (и то сказать, ведь это нам предстояло сделаться пособниками антисемитов). Бунтарям, поставившим собственный понт выше дела (которого у них чаще всего не бывает), сегодня я даю пинка при первой же попытке употребить и меня для своих нужд, но тогда я еще стыдился того, чем теперь горжусь: на всех решающих развилках я изгрызал руки до локтей, но выбирал все-таки дело, а не амбиции. Поэтому, вместо того чтобы сказать снисходительно усмехавшемуся герою: «Я тебя ни о чем не просил, а потому ничем тебе не обязан», я взялся задним числом вписать его в свое направление: он-де разработает ценный стохастический подход и в следующий отчет я обязательно его включу. Ты что, не лезь, откажись, переполошилась Юля, ибо шитая белыми нитками моя затея идеально укладывалась в чрезвычайно нежелательную для меня схему «еврей выгораживает еврея».
Мне и с Юрой-то история далась… Я через Коноплянникова помог ему из последнего отчисления восстановиться к Орлову; через три месяца Юра шел сдавать спецкурс нашего доцента Антонюка; Антонюк, обожавший загружать окружающих своими делами, затащил принимать экзамен и меня, я взял Юру к себе, хотя и понимал, что ему, аристократу, мучительно зависеть от вчерашнего почитателя, но я справедливо полагал, что Юра не удостоил лекций этой свиньи своего высокого внимания… Я поставил ему «хор», смущаясь, что всего лишь удваиваю заслуженную им оценку, но Антонюк что-то почуял и принялся гонять Юру сам (я сгорал от стыда, что присутствую при Юрином унижении, и одновременно холодел от собственного позора). Антонюк со вкусом «вынес» Юру (испив эту последнюю каплю, Юра окончательно затерялся в бескрайних просторах изумительно подходящей для этого бескрайней нашей родины), а потом еще с большим вкусом распек меня: что о нас подумают, если наши выпускники… Я уверен, что Антонюк в довершение настучал Орлову, но Орлов виду не подал. Хотя как это отразилось на моей карьере…