– Вот что я думаю… – начала она и, развернув перед Элоди пестрый веер вырезок из модных журналов, кусочков ткани и собственных карандашных набросков, стала с увлечением перебирать их, расписывая фасоны рукавов и юбок, приводя доводы за и против пеплумов, хваля натуральные ткани, и все это почти без пауз на то, чтобы перевести дух. Наконец она спросила: – Ну, что скажешь?
– Мне нравится. Они все классные.
Пиппа засмеялась:
– Ясно, я тебя с толку сбила, а все потому, что у меня слишком много идей. Ну а ты-то сама чего хочешь?
– У меня есть фата.
– О-ля-ля.
– Папа откопал ее для меня. – Элоди показала фото на телефоне, снятое сегодня утром.
– Мамина? Отличная вещица, просто класс. Дизайнерская, наверное.
– Я тоже так думаю. Только не знаю, чья именно.
– Не важно, все равно красиво. Осталось подобрать под нее достойное платье.
– Я нашла фотографию платья, которое мне нравится.
– А ну-ка, давай поглядим.
Элоди вынула из сумки чайное полотенце и развернула его, из свертка показалась серебряная рамка.
Пиппа удивленно приподняла бровь:
– Признаться, я ожидала странички из «Вог» или чего-нибудь в таком роде.
Элоди протянула ей рамку и с чувством все того же необъяснимого трепета стала ждать реакции.
– Вау, какая красотка.
– Я нашла ее на работе. Последние лет пятьдесят она провела в сумке, на дне закрытой коробки под стопкой каких-то штор в закутке под лестницей.
– Неудивительно, что теперь у нее такой довольный вид: рада, поди, что на волю выпустили. – Пиппа поднесла фотографию поближе. – Платье просто божественное. Вообще снимок божественный. Скорее произведение искусства, чем просто портретная фотография, что-нибудь в этом роде могла снять Джулия Маргарет Камерон. – Она подняла глаза на подругу. – Это как-то связано с твоей утренней эсэмэской? Про Эдварда Рэдклиффа?
– Сама пока не пойму.
– Я бы не удивилась. Фото такое чувственное. Это выражение лица, свободное платье, пластичная поза… Навскидку середина восемьсот шестидесятых.
– Напоминает прерафаэлитов.
– Связь, несомненно, есть; конечно, художники одного периода влияют друг на друга. Их волнуют одни и те же вещи, природа и правда, например, цвет, композиция и смысл красоты. Но если прерафаэлиты стремились к реалистическому, детализированному письму, то художники и фотографы Пурпурного братства обожествляли движение и чувственность.
– Да, свет на снимке будто движется, правда?
– Фотограф был бы польщен, если бы тебя услышал. Свет – вот что их больше всего интересовало. Даже имя себе они взяли из сочинения Гёте о цветовом круге – о взаимодействии света и тьмы, о том, что в цветовом спектре между красным и фиолетовым скрыт еще один цвет, который замыкает радугу в кольцо. Причем, учти, дело было как раз тогда, когда и искусство, и наука расширялись во всех направлениях, непрестанно исследуя мир. Фотографы получили доступ к технологиям, которых не было раньше, могли экспериментировать со светом и временем выдержки и достигать новых эффектов. – Она помолчала, пока официантка ставила на стол кофе. – Эдвард Рэдклифф пользовался большим уважением в том кругу, но такой известности, какую позже приобрели некоторые его коллеги по братству позже, он никогда не имел.
– Кто, например?
– Торстон Холмс, Феликс и Адель Бернард – все они познакомились в Академии и сошлись на почве общего неприятия истеблишмента. Сложился тесный круг единомышленников, не свободный, впрочем, от лжи, похоти и двуличия, свойственных поздневикторианскому художественному миру, где люди готовы были рвать друг другу глотки за славу и внимание заказчиков. Рэдклифф был, пожалуй, самым талантливым из них, настоящим гением, но он умер молодым. – Пиппа снова загляделась на фотографию. – А почему ты думаешь, что он мог иметь к ней отношение?
Элоди объяснила ей про коробку из архива и сумку с инициалами Эдварда Рэдклиффа.
– В сумке была папка для документов с инициалами Джеймса Стрэттона; единственное, что в ней лежало, – вот эта фотография.
– Так, значит, Рэдклифф дружил с вашим главным героем?
– Никогда не встречала даже намека на что-либо подобное, – призналась Элоди. – Это-то и странно.
Она глотнула кофе, думая о том, продолжать или нет. В ней боролись два противоположных желания: с одной стороны, жажда поделиться с Пиппой всем, что она знала и подозревала в связи с этим, а заодно получить от подруги какие-нибудь ценные сведения по истории искусств; с другой – странное, похожее на ревность чувство, охватившее Элоди, когда она передавала Пиппе снимок, – стремление не делиться этой историей ни с кем, держать при себе и набросок, и фото. Однако она сочла этот импульс не только необъяснимым, но и недостойным, а потому усилием воли продолжила:
– Но в сумке был не только снимок. Там был альбом.
– Что за альбом?
– В кожаной обложке, примерно вот такой толщины, – она показала на пальцах, – много страниц, и на каждой рисунки, наброски: чернильные, карандашные. Иногда и записи. Думаю, он принадлежал Эдварду Рэдклиффу.
Пиппа, никогда ничему не удивлявшаяся, даже присвистнула. Но сразу опомнилась:
– Может, в нем есть то, что поможет датировать рисунки?
– Я еще не просмотрела его как следует, лишь мельком, но папка Стрэттона помечена восемьсот шестьдесят первым годом. Конечно, у меня нет доказательств того, что эти двое были как-то связаны между собой, – напомнила она, – только их вещи почему-то оказались вместе и пролежали так сто пятьдесят лет.
– А какие наброски? Что на них?
– Фигуры людей, профили, пейзажи, дом какой-то. А что?
– Ходили слухи о некой незавершенной работе. После смерти невесты Рэдклифф еще писал, но уже без прежней одухотворенности и на другие темы, а потом поехал за границу и утонул. В общем, трагедия. Но миф о его «незавершенном шедевре» до сих пор живет в историко-художественных кругах, обрастает подробностями: многие и сейчас еще надеются, что картина найдется, гадают, что на ней могло быть, строят теории. Время от времени кто-нибудь из ученого сообщества всерьез проникается этой темой и даже посвящает ей статью, хотя никто до сих пор не доказал, что картина на самом деле существовала. Короче, это миф, но такой соблазнительный, что вряд ли ему суждено умереть.
– Думаешь, альбом может иметь к ней отношение?
– Трудно сказать, я же его не видела. Или у тебя в сумке есть еще одно чайное полотенце с сюрпризом?
Щеки Элоди вспыхнули.
– Что ты, альбом нельзя выносить из архива.
– А давай я загляну к тебе на следующей неделе, и ты дашь мне взглянуть на него, хотя бы одним глазком?
Элоди снова почувствовала неприятное напряжение в области желудка.
– Только сначала позвони: мистер Пендлтон в последнее время на взводе.
Но неустрашимая Пиппа только махнула рукой:
– Само собой. – И откинулась на спинку стула. – А я пока займусь твоим платьем. Я уже вижу его: роскошное, романтичное. Такое современное и в то же время викторианское.
– Я никогда особенно не следила за модой.
– Эй, ностальгия – это как раз последний писк.
Конечно, Пиппа сказала эти слова любя, но сегодня они почему-то раздражали. Элоди действительно была склонна к ностальгии, но терпеть не могла, когда ее в этом уличали. Прежде всего, само это слово жутко оболгали. Теперь им пользуются, когда хотят назвать что-то или кого-то сентиментальным, но ведь это совсем другое. Сантименты – они слащавые, слезливые, липучие, тогда как ностальгическое чувство – всегда острота переживания и боль. Ностальгия – это извечный протест человека против бега времени, и надежда остановить мгновение, чтобы еще раз увидеть человека или место или поступить иначе, и мучительное осознание несбыточности своих желаний.
Но Пиппа хотела лишь поддразнить ее и теперь, собирая свои пожитки, даже не подозревала, о чем думает подруга. Правда, она, Элоди, что-то расчувствовалась сегодня. И вообще сама не своя с тех пор, как заглянула в сумку из той коробки. То и дело отвлекается, будто забыла что-то важное и теперь пытается вспомнить, что это и где оно. Прошлой ночью ей даже приснился сон: она была в том доме с рисунка, вдруг дом стал церковью, и она поняла, что опаздывает на свадьбу – свою собственную, – и побежала, но ноги не слушались ее, гнулись на каждом шагу, словно струны, а добежав, она поняла, что опоздала: свадьба давно кончилась, шел концерт, и ее мать – тридцатилетняя, как на фотографиях, – сидела на сцене и играла соло на виолончели.