Кто сей любитель согласья?
Скрытый зиждитель ли счастья?
Скромный смиритель ли злых?
Дней гражданин золотых,
Истый любимец Астреи!
Как же теперь-то он назовет меня? В божеское возведет достоинство, наречет громовержцем Зевесом. Вся Европа ахнет, вся как есть! Все свои скверные языки прикусят, пусть лопаются с досады и зависти, пусть все видят, что меня поднял не случай, а мои таланты и… и уж она не решится говорить мне, что второго Потемкина не будет!»
И вдруг он вспомнил что-то такое, что вдруг заставило его вскочить с кровати и даже нервно пройтись по комнате. Он усмехнулся злой и самодовольной улыбкой и прошептал:
– Я докажу ему, что он червяк передо мною и что мне стоит только так вот приподнять ногу, а потом опустить – и от него ничего не останется!..
Кто же так мог взволновать этого человека, находящегося на верху земных почестей и, как он полагал, на верху земной славы? О ком мог вспомнить этот государственный муж, только что помышлявший о своем грандиозном и гениальном, как он был твердо уверен, проекте? Был ли это политический враг, какая-нибудь владетельная особа, какой-нибудь знаменитый министр иностранной державы, с которым ему приходилось бороться?
Нет, светлейший князь Платон Зубов вдруг вспомнил, что он приказал в это утро явиться к себе только что прибывшему из Лондона дипломату Сергею Горбатову, который, вероятно, и дожидается его там, в приемной.
Зубов вспомнил далекое время, красивого любезного юношу, богатого и знатного, только что появившегося в петербургском свете и которому сулили блестящую карьеру. Он вспомнил, как он, Платон Зубов, ничтожный офицерик, всегда нуждавшийся в деньгах, потому что скупой отец редко высылал их из деревни, как он стремился познакомиться с этим блестящим молодым человеком, как он втерся к нему в дом, обратил на себя внимание услужливостью. Вспомнил вечер у цыганки, кошелек с деньгами, выпрошенный им у Горбатова и потом… сцену в Царском Селе, перед запертыми дверями покоев императрицы, где он стоял дежурным.
«Я хотел возвратить ему эти деньги, а он наотрез от них отказался и не взглянул! Каким тоном говорил со мною! Он готов был съесть меня от зависти и злобы, он должен был понять, что наши роли изменились. Но как же смел он так говорить со мною, как смел оскорблять меня! Такие вещи не забываются. Может быть, он и хотел позабыть, да я-то ему забыть не дам, я уже доказал, кажется, что ему нельзя безнаказанно обижать Платона Зубова! Восемь лет прошло! Ну, что же с ним сталось за это время?! Я знаю, как ему хотелось вернуться. Я помню, как все за него просили, но все же я настоял на своем. Он не был для меня опасен даже и в первое время. Если бы ему желалось остаться за границей, я бы заставил его вернуться сюда, но он хотел непременно вернуться – и поэтому должен был там оставаться. Что он получил в это время, какую карьеру сделал?! Его расхваливал и Симолин, и Воронцов, хлопотали о повышениях, но он получил всего-навсего две-три ничтожных награды по службе, он почти в том же положении, как и уехал отсюда. Он знает, конечно, знает, кому обязан этим. Он хорошо знает, что такое теперь Платон Зубов, но пусть увидит своими глазами. Мне приятно будет взглянуть на него, на одного из мелких, затертых мною чиновников… Как-то он станет теперь передо мною хорохориться?! “Господин Зубов, я не приму от вас денег!” Господин Зубов! Нет, теперь – «ваша светлость»!..»
И он совсем позабыл о своем знаменитом проекте, о многих государственных делах, ждавших его решения. Забыл обо всем и думал только о совсем чуждом ему, никогда и ничем не повредившем ему человеке, которому он испортил восемь лет жизни и которого хотел довести до крайнего унижения. Но ведь он никогда ни о ком не думал и не заботился. Если ему встречались люди, которые, как казалось ему, могут в чем-нибудь помешать, могут встать поперек дороги, он отстранял их легко и внезапно, без всякого труда со своей стороны. Ему достаточно было навести разговор, приготовить подходящую фразу, пустить в ход наизусть заученные и всегда с одинаковым успехом действующие уловки. Неудобный человек был устранен, и затем ему не было до него никакого дела, он относился к нему равнодушно. Он привык теперь уже считать себя бесконечно выше всех, и все казались ему такими ничтожными, мелкими. Государственные люди, люди знаменитые в разных сферах деятельности преклонялись перед ним, ловили ею улыбку, его милостивый взгляд, кланялись, ползали перед ним. Так как же ему было не считать себя великаном, а всех этих людей пигмеями!
Но в таком случае стоило ли обращать внимание на незначительного человека, на неудавшегося дипломата, стоило ли о нем думать, мстить ему за какую-то давнюю обиду?! Видно, стоило.
Платон Зубов во все эти восемь лет нет-нет да и вспоминал о Сергее Горбатове и каждый раз волновался при этих воспоминаниях. Было что-то в этом почти уничтоженном им человеке, что выводило его из себя, бесило. Он как-то не похож был на остальных людей, на всех этих заслуженных сановников, увешанных звездами и лентами, которых светлейший князь считал мелкими сошками и о которых не было ему ни охоты, ни досуга думать.
Наконец Зубов взглянул на часы, позвонил камердинеру и с его помощью начал умываться. Вместе с камердинером в спальню вошел молодой человек, тоже лет около тридцати. Господин этот держал под мышкой портфель. Он с видимыми знаками глубочайшего почтения, но в то же время не без некоторой фамильярности, раскланялся с Зубовым. Тот довольно приветливо кивнул ему головой и продолжал умываться.
Господин с портфелем был Грибовский, один из очень немногих любимцев Зубова, его секретарь и секретарь государыни.
– Виделся нынче с Морковым? – спросил, тщательно вытирая себе лицо и глядясь в зеркало, Зубов.
– Виделся, ваша светлость! – ответил Грибовский.
– Ну и что же? Говорил он с королем, успел его урезонить?
– Да как вам сказать, ваша светлость, король хоть и мальчик еще совсем, а все-таки упрям изрядно, стоит на своем. Но, конечно, в конце концов вы его уговорите. Граф Морков кое-что придумал и сказал мне, что сегодня изложит вашей светлости свой план.
Хорошо, я поговорю с ним. Скажи, пожалуйста, много сегодня там собралось народу у меня в приемной?
– По обычаю, ваша светлость, битком набито.
– А не заметил ты, там ли приехавший из Лондона Горбатов, которому я вчера вечером послал приказание явиться?
– Там, ваша светлость!
– Пойди скажи, что я проснулся и выхожу, да скажи Горбатову, что он тоже может войти.
Грибовский с изумлением взглянул на Зубова.
В комнату рядом со спальней впускались только самые высокопоставленные и близкие князю лица, и вдруг он разрешает вход в это святилище малочиновному, бывшему так долго в удалении человеку – что значит эта необычная милость? Но он, конечно, не выразил своего изумления.
Зубов вытер руки, накинул халат.
– Дай мне твои бумаги, – сказал он Грибовскому.
Тот вынул бумаги из портфеля.
– Да, скажи цирюльнику, чтобы шел меня причесывать… Отвори дверь!
Грибовский кинулся вперед, распахнул двери, и князь, одной рукой придерживая полы халата, другой держа взятые у секретаря бумаги, вышел в соседнюю комнату. Обезьяна выскочила из-под кровати и, прыгая и кривляясь, последовала за своим господином.
V. Прием
Комната, в которую вошел Зубов, была так же обширна, как и его спальня, так же роскошна и только несколько менее беспорядочно убрана.
Зубов развалился в покойном кресле, придвинул столик, положил на него бумаги, часть их взял в руки и сделал вид, что углублен в чтение. Дверь отворилась, и в комнату начали входить один за другим важные сановники, люди пожилые и заслуженные, увешанные знаками отличия, почти все представители старинных русских фамилий. Они были в полной форме. Входя в комнату, все отвешивали глубокий поклон хозяину и останавливались в ожидательной и почтительной позе, не доходя несколько шагов до его кресла. Он продолжал глядеть в бумаги, не замечая поклонов, не поднимая глаз. Наконец, когда Грибовский пропустил всех, кто имел право входа в эту комнату, когда дверь затворилась, он положил бумаги на колени и обвел глазами присутствовавших. Все отвесили ему поклон вторично. Не приподнимаясь с кресла, не изменяя позы, он только слегка кивнул головой и рассеянно проговорил: