Как официальные участники встречи ветеранов, мы оплачивали проезд по специальному военному тарифу – цент за милю. Всего вышло один доллар двадцать один цент. Я никогда прежде не бывал в Геттисберге и вообще никогда не уезжал так далеко от дома.
До места мы добрались уже вечером. Я устал, взмок от жары и нестерпимо хотел в туалет (в поезде слишком стеснялся туда сходить). В маленьком Геттисберге царил настоящий хаос: шум, суматоха, лошади, машины, толпы солдат в пропахшей нафталином военной форме. Мы трусили за преподобным Ходжесом по грязным улочкам мимо увешанных флагами домов. Мужчин вокруг было вдесятеро больше, чем женщин. На центральных улицах волновалось настоящее море соломенных шляп и форменных фуражек. Преподобный завернул в гостиницу «Орел» – получить инструкции от руководства скаутского движения, а я выскользнул на улицу и побежал искать общественную уборную.
Спустя полчаса мы затащили свои походные котомки в небольшой автомобиль. Палаточный городок, где разместили ветеранов, находился к юго-востоку от Геттисберга. Вместе с нами в грузовик набилось около дюжины скаутов и начальников отрядов, все кое-как теснились на трех скамьях. Машина с трудом пробилась через заторы на Франклин-стрит, проскочила между временным госпиталем Красного Креста и припаркованными у обочины медицинскими фургонами, выехала на Лонг-лейн и нырнула в необозримое палаточное море.
Был восьмой час вечера. Яркое закатное солнце освещало тысячи остроконечных шатров, простиравшихся, наверное, на сотни акров. Я изо всех сил тянул шею: может быть, тот далекий холм – это Кладбищенский хребет? А вон те скалы – Круглая вершина? Грузовик проехал мимо конного полицейского, мимо запряженных мулами военных фургонов, мимо поленьев, сложенных в огромные штабеля, мимо походных пекарен, над которыми все еще витал аромат свежеиспеченного хлеба.
– Боюсь, мальчики, мы пропустили вечернюю кормежку, – повернулся к нам Ходжес. – Но вы ведь не очень хотите есть?
Я помотал головой, хотя желудок сводило от голода. Мать приготовила в дорогу обед: жареного цыпленка и лепешки, – но в итоге куриная ножка досталась преподобному, а все остальное выклянчил толстый мальчик. Я же слишком волновался и думать не мог о еде.
Мы свернули вправо на Ист-авеню – широкую дорогу, вытянувшуюся вдоль аккуратных палаточных рядов. Я тщетно искал глазами главную палатку, о которой столько писали в газетах: огромный шатер, где поставили тринадцать тысяч стульев, именно там президент Вильсон должен был сказать свою речь в пятницу, четвертого июля. Багряное солнце опускалось за дымчатый западный горизонт, в пыльном воздухе растекался запах примятой травы и нагретого брезента. Нестерпимо хотелось есть, на зубах скрипел песок, в волосах запутался какой-то мусор. Это был самый счастливый момент в моей жизни.
Грузовик пересек лагерь пенсильванских ветеранов, миновал шеренгу полевых кухонь. В сотне ярдов от них, в западном конце Ист-авеню, расположился скаутский штаб. Ходжес показал наши палатки и велел поскорее возвращаться – получить распоряжения на следующий день.
В палатке, оказавшейся невдалеке от уборной, я сгрузил котомку на койку, разложил спальный мешок и вещи и, наверное, немного замешкался, потому что, когда поднял голову, толстый мальчик уже спал на соседней кровати, а Билли и след простыл. Футах в пятидесяти от нас взревел поезд – видимо, геттисбергский или гаррисбергский. Неожиданно меня охватила паника: как же я умудрился отстать? Я бросился в скаутский штаб.
Билли и преподобного Ходжеса там не оказалось, зато за письменным столом, наспех сооруженным из какой-то доски, грозно топорщил светлые усы дородный дядька в чересчур тесной скаутской форме и очках с толстыми стеклами.
– Ко мне, скаут! – рявкнул он.
– Да, сэр?
– Уже получил задание?
– Нет, сэр.
Толстяк хмыкнул и принялся рыться в куче разложенных перед ним желтых картонных ярлыков. Выудил один своей огромной лапищей, мельком глянул на бледно-синие машинописные буковки и привязал к латунной пуговице на моем нагрудном кармане. Я вытянул шею и прочитал: «МОНТГОМЕРИ, П. Д., кап., 20-й сев. – кар. полк, СЕКТ. 27, МЕСТО 3424, ветераны из Северной Каролины».
– Ступай же, мальчишка! – пролаял начальник.
– Слушаюсь, сэр. – Я бросился прочь, но у самого выхода остановился. – Сэр?
– Ну что еще? – Тот уже привязывал ярлычок другому скауту.
– Куда мне идти, сэр?
– Найди ветерана, к которому ты прикреплен, что тут непонятного? – Он нетерпеливо взмахнул рукой, словно отгоняя назойливое насекомое.
Я скосил глаза на ярлык:
– Капитана Монтгомери?
– Да-да, если там так написано.
Я набрал в грудь побольше воздуха и выпалил:
– А где мне его искать?
Начальник нахмурился, встал, подошел ко мне и рассерженно уставился на желтую бумажку через свои толстенные стекла:
– Двадцатый северокаролинский… Сектор двадцать семь… Вон туда. – И он широким жестом очертил железнодорожные пути, рощу, облачко паровозного дыма и соседний палаточный лагерь. Почти опустились сумерки, и предзакатное красное солнце освещало сотни остроконечных шатров, раскинувшихся на холме.
– Простите, сэр, а что мне делать, когда я найду капитана Монтгомери? – спросил я, когда начальник уже возвращался на место.
Толстяк глянул на меня через плечо с плохо скрываемым омерзением. Мне раньше и в голову не приходило, что взрослый может так смотреть на ребенка.
– Делай все, что он скажет, тупица. Иди же!
Я развернулся и бегом припустил к далекому лагерю конфедератов.
Там уже зажигали фонари. Повсюду среди бесконечных палаточных рядов толпились старики: они сидели на складных стульях, походных койках, скамьях и просто деревянных чурках, курили, болтали и временами сплевывали куда-то в сгущавшуюся между шатрами темноту. Сотни стариков, почти все с длиннющими бакенбардами и в тяжелой серой военной форме. Дважды я терялся и спрашивал у них дорогу. Ветераны отвечали на тягучем южном наречии, и я ни слова не мог разобрать, словно это был и не английский вовсе.
В конце концов я все же вышел к северокаролинскому подразделению, зажатому между секторами Алабамы и Миссури, чуть в стороне от ветеранов из Западной Виргинии. Позднее, годы спустя, я часто спрашивал себя: почему верных Союзу виргинцев поместили в самую гущу бывших войск Конфедерации?
Сектор двадцать семь находился в последнем ряду на восточной стороне, а место тридцать четыре двадцать четыре – в самой крайней палатке. Свет там не горел.
– Капитан Монтгомери? – спросил я почти шепотом.
Ответа не последовало, – вероятно, ветеран куда-то отлучился; чтобы удостовериться, я заглянул внутрь.
«Я не виноват, я же не знал, что он уйдет, – мысленно сказал я себе. – Вернусь утром, провожу его на завтрак, помогу найти туалет, отыскать товарищей, еще что-нибудь, если он захочет. Утром. А теперь надо бежать обратно, преподобный и Билли, наверное, уже вернулись. Может, у них осталось немного печенья».
– Парень, я как раз тебя жду.
Я замер. Голос доносился из темной палатки, южный говор, но слова четкие, словно угольные росчерки, по-старчески ломкие. Таким голосом мертвые, должно быть, разговаривали с живыми из своих могил.
– Поди сюда, Джонни. Пошевеливайся!
Я, моргая, зашел в прогретый, пахнувший брезентом полумрак, и на секунду у меня перехватило дыхание.
На койке полулежал, приподнявшись на локтях, старик. Его сгорбленные плечи торчали из бесформенной груды серой одежды и выцветших позументов, словно сложенные хищные крылья. Смятый головной убор, когда-то в незапамятные времена, несомненно, гордо именовавшийся шляпой, бросал глубокую тень на серое, в тон форме, лицо. Глаза ветерана были широко раскрыты, над клочковатой седой бородой выступал острый клювоподобный нос. Несколько острых зубов блестели в обрамленном лиловатыми губами зияющем отверстии рта, и, глядя на него, я впервые в жизни осознал, что это – врата, ведущие внутрь черепной коробки. Впалые щеки, заостренные скулы и темные брови обрамляли черные провалы глазниц. Неестественно белые огромные старческие руки, изуродованные артритом, покрылись коричневыми пятнами. Одна нога капитана была обута в высокий сапог, а вторая заканчивалась чуть пониже колена. Из закатанной штанины торчала аккуратная культя – обмотанный бледной, зарубцевавшейся кожей обломок кости.