— Даже забываешь в дневниках собственные выводы и начинаешь спорить с самим собой, — с лукавством в глазах, но с подчёркнуто добродушными нотками в голосе сказал Максим.
— Да, да… — помрачнел Великанов, опустив голову и не глядя на гостя.
Максим понял, что в душе учёного, пережившего глубокое заблуждение, ещё не настолько всё улеглось, чтобы он мог отзываться на шутки.
— Как я вижу, Захар Николаевич, вы много уже думали о новых условиях работы экспедиции, — торопливо заговорил Максим, чувствуя неудобство за неверный ход. — Скажите, как вы думаете провести в жизнь свои соображения?
— Да ведь в том и дело! Как? — вскочив со стула, широко взмахнул руками Великанов. — Конечно, институт не пустое место. Мы многое ещё в состоянии сделать, но далеко не всё… Далеко не всё… — задумчиво повторил Великанов и, схватив себя за подбородок, прошёлся по кабинету. Но, вспомнив, что за столом сидит гость, он быстро сел на прежнее место, опустил плечи, согнул спину и стал вдруг стареньким-стареньким.
«Даже не верится, что у него дочь ещё молодая девушка», — пронеслось в уме Максима.
— А что, если пойти таким путём, Захар Николаевич? — сказал Максим твёрдым голосом, стараясь этим подчеркнуть, что он ничего не навязывает. — Вы немедленно выступаете в печати со статьёй, в которой высказываете свой обновлённый взгляд на Улуюлье. Это раз. Второе: в срочном порядке вы пишете записку в обком партии и в облисполком. В записке, естественно, вы ставите все практические вопросы работы экспедиции…
Великанов слушал Максима с опущенной головой. Максим видел лишь верхнюю часть его худого лица, полузакрытые глаза под стёклами пенсне, седую голову с взъерошенными, поредевшими на макушке волосами. Каким-то неуловимым чутьём Максим понял, что Великанов не принимает его советов, и поспешил умолкнуть.
— Да… конечно… — наконец произнёс Великанов. — Вот вы говорите — статья. А что статья? Неудобно-с! Весь учёный совет помнит, как Великанов громил поборников немедленного изучения Улуюлья. И вдруг статья! О чём? О наисрочнейшем изучении Улуюлья…
Профессор был сильно взволнован. Дыхание его стало шумным, прерывистым, и он помолчал, чтобы успокоиться.
— Вы говорите, записка в обком. А кто в обкоме не знает, что характеристика Улуюлья, защищаемая мной на учёном совете, снимала проблему этого края на ряд лет?! Я помню одну статейку в нашей газете за подписью Быстрова. Мне говорили, что это точка зрения обкома. Эта статья бросала вызов учёным области, и прежде всего институту и мне… Вот и посудите: как я буду выглядеть?.. И самое главное: имею ли я право после всего этого выступать один? Правда, я рос при старом режиме, но всё-таки я советский учёный. И мне надо выйти на коллектив товарищей, разобраться, что же произошло со мной…
Пока Великанов рассуждал вслух и больше для себя, чем для Максима, тот с напряжением думал о своём. Ему стало совершенно ясно, что, хотя профессор многое переоценил в своём сознании, ему трудно сразу занять твёрдую позицию. Максим великолепно видел, откуда проистекали противоречия, теснившие душу Великанова. Улуюльская проблема как фокус вбирала в себя самые различные стороны бытия учёного: собственный престиж, гордость, честь, верность науке, отношения с дочерью, Краюхиным, Бенедиктиным, Водомеровым, наконец, с ним, с Максимом, — всё-всё сплеталось незримыми нитями в этом тугом и сложном узле. Но и другое понял в эти минуты Максим: без Великанова, без его энергичного вмешательства быстро и решительно двинуть улуюльскую проблему вперёд не удастся.
В своих размышлениях о собственной работе в обкоме, о своей роли на новом поприще Максим отводил большое место тому, что он называл сам для себя тактикой действия. Общая линия партии, которую он не просто признавал, но и ощущал как направление и своей личной жизни, как дело, без которого бессмысленно существование, складывалось, по его представлению, из поступков и действий тысяч и миллионов коммунистов. И чем глубже, чем определённое воплощался в каждом поступке смысл общей политики тем точнее, по его убеждению, поступал коммунист. Вот поэтому вопросу о том, как поступить, какую проявить тактику в действии, чтобы с наибольшей целесообразностью выразить в этом действии смысл и дух общей борьбы, Максим придавал первостатейное значение. Это значение он распространял не только на себя, но и на других, на всех единомышленников поголовно — и на тех, с кем он сталкивался в практической работе, и на тех, кого воспринимал умозрительно, теоретически, как партию, как массу, сплочённую воедино. И сейчас вопрос о том, как же лучше поступить, с каждой минутой беседы с Великановым всё сильнее и сильнее занимал Максима. В том, что предлагал учёный, было много подкупающего. В самом деле, как бы это эффектно выглядело, если бы пожилой профессор, заслуженный специалист, несмотря на своё самолюбие и вопреки установившемуся мнению о нём как о диктаторе в своём институте, решился бы на публичную самокритику! Вероятно, этот поступок большого учёного вызвал бы не столько восторг всех его многочисленных противников, сколько развязал бы, так сказать, здоровые силы. Всё это принесло бы несомненную пользу. Но Максим задавал себе и другой вопрос: а что могла это принести самому профессору? Публичная самокритика потребовала бы от него большой затраты душевных сил. Ведь даже всё то, что говорил сегодня Великанов ему с глазу на глаз, далось старику нелегко. Тут таилась ещё одна опасность: неизбежно поколебался бы престиж учёного, рухнула бы вера в непоколебимость характера этого человека, в его жёсткую целеустремлённость. Могло случиться и так, что к серьёзному научному разговору примазались бы людишки со своими спекулятивными целями. Ещё немало их — скорых и ловких на слово, далёких от истинной науки, в совершенстве овладевших лишь демагогическими приёмами, умением наводить тень на плетень, — обитало в учебных заведениях и научно-исследовательских институтах.
В конечном итоге всё это привело бы к потере времени, а, по представлению Максима, время в улуюльском деле измерялось не днями, а часами. Нет, нет, намерения старого учёного не сулили никакой выгоды!