Алина Егорова
Судьба уральского изумруда
Посвящается Ясне Канарской
1942 г. Соломино, Белгородская область
– Гутарят, в Хермании каждому свой дом дают с участком: хочешь – картоплю сажай, хочешь – синенькие, хочешь, гарбузы выращивай. В общем, что хочешь, то и делай, – заключил Савелий. Он заглянул к куму за лопатой – у своей черенок сломался, а точнее – сломали.
– То все брехня! – авторитетно заявил кум Степан Кочубей. – Дулю тебе даст немчура, а не участок с домом! Ишь, размечтался!
– Это Советы все отобрали, а немцы дадут. Отчего же землю не дать, ежели работник добрый?
– Оно и видно, как дадут! Догонють и еще раз дадут – по хребту лопатой! – проворчал Степан. Немцам он не доверял, как не доверял любой власти, кроме царской.
– Сашок сам виноват – нечего было по двору шнырять, – стал оправдывать Савелий немецкого солдата, огревшего по спине соседского паренька его лопатой – от этого черенок и сломался.
– Выходит, моя Верка тоже виновата, что не вовремя за водой вышла, – рассердился кум. Бедная Вера стала первой жертвой в Соломине. Ее, как дичь, немцы гнали на мотоциклах ради забавы. Испуганная женщина бежала, что было сил, а когда споткнулась и упала, встать уже не смогла – ее беременный живот переехали мотоциклом.
– Даааа, – протянул Савелий, – с твоей племяшкой они не правы. Жаль, добрая баба была. Давай, что ль, помянем.
– От ведь! Они опять за свое! – всплеснула натруженными руками Пелагея. Она еще с улицы заметила Савелия и, как ведьма, влетела во двор через скрипучую калитку. Степан нарочно не смазывал петли калитки, чтобы слышать, как она открывается.
Савелий хозяйку дома побаивался – язык у Пелагеи был острым, как бритва, и рука тяжелая. Он взял лопату и поспешил уйти.
– Так я не понял, кум. Ты будешь записываться в Херманию или как? – ехидно спросил напоследок Степан.
– Я?! Нее, я не могу. Я думал, кто из ваших захочет.
– Захочет – не захочет… Запишут – и спрашивать не станут, – отрубила Пелагея. – В Черемошном открыли биржу, там всех посчитали и велели явиться с вещами на станцию. А кто не придет, казали, тех хаты сожгут вместе с родичами. Ой, що робится! Що робится! Лятуйте, люди!
– Да не голоси ты, Федоровна! Не так страшен черт, как его малюют, – высунулся Савелий из-за забора.
– Тебе хорошо болтать, ты один, как сыч. А у меня две дивчины. Нельзя им в Херманию – пропадут. Ганка хоть и бедовая, все равно за нее душа болит, а Нина – та совсем еще дитенок, едва шестилетку закончила.
– Да, вашей Ганке сам черт – не брат. Держись, Хермания! – усмехнулся Савелий. – Нина с такой сестрой, как за скалой. Ганка никому ее в обиду не даст. Она у вас що хлопец.
– Ладно тебе, холера, на дивчину брехать! – возмутилась Пелагея. – Иди лучше до своего двора, пока самого не обидели!
– Злая ты баба, Пелагея! Ну и то верно, мне пора, замешкался я с вами, – спохватился Савелий.
– Чего он приходил? – подозрительно пробурчала Пелагея, когда исчезла из виду косматая голова гостя.
– А шут его знает! Шатается по дворам, на работу в Херманию записываться агитирует.
– Гнать его надо было сразу в три шеи! – разозлилась Пелагея. – Бабы гутарят, что Савелий в старосты метит. Изуверам хочет служить!
– Оно, может, и к лучшему. Кум хоть и шкура, да свой. Может, через него мы какую поблажку получим.
– Тьфу ты! Не нужно нам ихних поблажек! Ничего не нужно! Выметались бы, фашисты проклятые, восвояси, подобру-поздорову! – злилась Пелагея. Она с остервенением сорвала с веревки застиранное белье, перекинула его через плечо и пошла в дом, покачивая пышными бедрами.
– Вот чертова баба! – произнес Степан. За эту горячность он и любил свою Пелагеюшку. Старшая дочь Ганна пошла в мать – такая же горячая и фигуристая. Вот только как бы эта горячность не довела их семью до беды.
Немцы что-то говорили и ржали, ржали и говорили…. Что они говорили, Нина разобрать не могла. Топот их сапог по деревянным половицам в сундуке воспринимался, как глухой стук. Речь – гортанная, неразборчивая. Словно каши в рот набрали, думала Нина. По немецкому у нее в школе была пятерка, но то в школе. Их Анна Назаровна на уроках говорит четко и внятно, совсем не так, как эти носители языка, что ворвались в их хату и сейчас всюду шарят.
– В огороде. Картопля в огороде. Идемте! – ровный голос отца.
– Нема ничего! Самим исты нечего! – отчаянный возглас матери.
– Пелагея! – Как догадалась Нина, отец сурово взглянул на маму. Он всегда так смотрел – и на маму, и на них с сестрой, когда речь шла о чем-то важном. – Битэ, херы солдаты. В огород!
Выпроваживает! Из хаты выпроваживает! – обрадовалась Нина. Скорей бы ушли, а то ужасно надоело тут лежать! Сундук был с отверстиями для воздуха в задней стенке, так что дышать было терпимо, но приходилось скрючиваться в три погибели из-за тесноты. Сундук имел двойное дно и был изготовлен отцом специально для Нины. Рослая Ганна в сундук помещалась едва, и, как она сказала: лучше сдохнуть, чем в нем застрять! Ганну прятали в шифоньере за одеждой и мешками. Шифоньер у них тоже был с секретом: он стоял у стены с нишей. Отец не стал снимать заднюю стенку шифоньера, а сделал в ней потайную дверцу. На своем веку Степан Кочубей повидал революцию, раскулачивание, коллективизацию, доносы и аресты. Пригодится, считал он. Вот ниша и пригодилась.
Как ни странно, Нина сожалела, что успела спрятаться до того, как на пороге появились незваные гости. Если бы не родители, она бы показала немцам, что нисколько их не боится. В своих фантазиях девочка представляла, как она отважно сражается с фашистами: то с вилами гонит захватчиков прочь из села, то выхватывает у немца автомат, направляет его на врагов и они удирают, сверкая пятками, то верхом на коне и с красным флагом возглавляет народное сопротивление. В глубине души Нина понимала, что силы неравны и что ее переломят, словно воробышка, но как же хотелось проявить героизм! Чтобы все, а особенно комсорг школы Витя Подьяченков, увидели, какая она храбрая и ловкая, сорвиголова, настоящая Жанна д'Арк! И совсем не такая, какой ее воспринимают в Соломине: ни мягкая, ни беззащитная, вовсе не кулема. А еще все, особенно родня, считают ее маленькой, а ей, между прочим, уже почти четырнадцать. Отец с матерью стесняются пояснять, зачем ей необходимо прятаться от немцев, они говорят, чтобы не поколотили. А она и без них знает – чтобы не ссильничали. Нина слышала, как незадолго до оккупации Соломина родители обсуждали, куда их с Ганкой девать. Мать причитала, говорила: «ссильничают дивчин! У Ганки хоть мужик был, а Нинка совсем малая». Мать хотела отправить их к родне в Ростов, а отец сказал, что в Ростов теперь не попасть, и придумал в старом дедовом сундуке соорудить двойное дно. Наверх набросал грязных тряпок, чтобы немцы, если заглянут, побрезговали бы в них копаться, а низ оборудовал для Нины. Авось, бог милует.
В хате стихло. Родители то ли вышли, то ли сидели, как мыши, боясь издать звук. Нина повернула затекшую шею, чтобы прислонить ухо к щели. Прислушалась. Негромко брякнула посуда. Мама хлопочет по хозяйству, – определила Нина. Девочка тихо поскреблась по стенке сундука – два коротких, как уговаривались.
– Сиди еще, оголтелая! – велела Пелагея. – А ну как вернутся?!
Раздался топот. Не быстрый, немецкий, а основательный, родной. Вернулся отец.
– Ушли, холера их дери!
Нина нетерпеливо зашебуршилась. Одновременно из шифоньера выбралась Ганна.
– Они что, нашу картоплю забрали?! Вот бесы проклятые! Креста на них нет! Сначала Советы все до нитки обирали – сколько ни зробишь, все в колхоз сдай. Теперь эти вурдалаки присосались! Шоб им поперек горла встало!
– Забрали, ироды! Що нам исты теперь?! – взвыла Пелагея.
– Прекратить лятунку! – скомандовал Степан. – Лихо разбудите! Найдем що исты. Сами целы, и слава богу!