V
Очутившись один в сенях, Долива горько усмехнулся сам над собою. Вот чего он дождался! Быть слугой и охмистром холопского сына, которого он помнил мальчишкой для услуг при княжеском дворе. Все, что он видел здесь, вызывало в нем гнев и возмущение, и он не рассчитывал остаться здесь надолго, но все же надо было ко всему присмотреться, чтобы разузнать, в каком положении было дело Маслава. Ему это было тяжело, он вынужден был притворяться, но, раз попав в это осиное гнездо, надо уже было держаться смирно. Он еще не знал даже, к кому обратиться и куда направиться, когда Собек, поджидавший его, молча поклонился ему.
Почти весь двор уже спал, только немногие бродили еще по темным углам и переходам, через которые должны были пройти, чтобы попасть во второй двор. Вышли и Собек с Вшебором, и здесь Собек, как будто почувствовав себя в безопасности от подслушивания, обратился к Доливе и сказал ему:
– Вам отвели плохую хату, но что делать? Весь двор полон пруссаков и поморян… Я просил для вас отдельную, чтобы вы могли выспаться, но где там! Едва нашлась какая-то каморка. Хотели дать клетушку, где даже нельзя было развести огня.
Говоря это, он провел Вшебора к строению, в котором с одной стороны слышался женский голос, а с другой – несколько пруссаков охраняли покои своих панов. Из узких сеней Собек провел Вшебора в маленькую горницу, в которой Собек уже развел огонь. Узкая, грязная, пахнувшая смолой комнатка эта, видимо, только что была освобождена для княжеского охмистра. В ней была только одна лавка, в углу лежала охапка сена, покрытая шкурой, а по стенам было вбито множество деревянных гвоздей, очевидно, оставшихся от прежних постояльцев, которые развешивали на них одежду.
Собек, проводив Вшебора, имел явное намерение кое-что рассказать ему и спросить самому, но он удержался и даже приложил палец к губам в знак молчания, В хате были еще другие жильцы, и говорить было небезопасно. Только по выражению лица старого слуги Вшебор мог догадаться, что ему не особенно нравился этот двор. Собек сказал ему, что идет к лошадям, а Вшебор, задвинув деревянный засов на ночь, в задумчивости уселся перед огнем.
О многом надо было ему подумать.
На всем, что он здесь видел, лежала печать дикой, но несомненной силы, с которой по численности ее не могло сравняться пястовское рыцарство, хотя бы оно и противопоставило ей смелость и мужество.
В ушах у него звучали еще крики и возгласы пирующих, песни гусляров и жалобный плач сумасшедшей старухи, нарушившей веселье, он вспомнил все, что говорил ему Маслав, и сердце его сжалось печалью и тревогой. Неужели и им суждено было покориться звериной силе этого человека, отрекшегося от веры и стремившегося обратить народ в прежнее варварское состояние?
Вспомнилось ему и Ольшовское городище с горсточкою укрывшихся в нем людей, которых ждала верная гибель, потому что не было средств к спасению их.
Так раздумывал он, когда вдруг рядом с ним послышался чей-то жалобный голос. Вшебор замер на месте, боясь пошевелиться, и стал прислушиваться. За тонкой деревянной перегородкой шел какой-то отрывочный разговор. Вшебор различил женский голос. Он потихоньку подвинулся ближе к перегородке и приложил ухо. Теперь он ясно слышал женский жалобный голос и другой, все время прерывавший и заглушавший его.
Подойдя вплотную к стене, Вшебор только теперь заметил, что в ней было отверстие в форме окна, соединявшее между собою обе половины хаты. Отверстие это было закрыто деревянным ставнем. Долива попробовал осторожно отодвинуть едва державшийся, ссохшийся ставень, и он легко поддался его усилиям. Таким образом, через образовавшуюся широкую щель он уже мог заглянуть в соседнюю горницу и рассмотреть, что там делалось.
Сначала, пока глаз не привык к полумраку, царствовавшему в обширной горнице, освещенной только слабым отблеском догоравшего пламени, он не различал ничего. Но, всмотревшись внимательнее, он заметил две женские фигуры, из которых одна сидела на земле, а другая стояла над ней. В первой из них Вшебор узнал ту старую помешанную, которая ворвалась во время пира. Теперь она сидела на земле, на соломе, успокоенная, изменившаяся, обхватив руками колени. Дрожащий свет пламени падал на ее сухое, морщинистое лицо. Вшебору показалось, что на глазах ее блестели слезы.
В грубой рубахе, едва прикрывавшей ее тело, полуобнаженная, она сидела, устремив взгляд в огонь, и покачивалась всем туловищем, как плачея, причитающая над покойником.
Другая женщина, стоявшая над ней, молодая, стройная, красивая и нарядно одетая, смотрела на старуху с выражением скуки и равнодушия. Не было в ее лице ни сострадании, ни участия, а только нетерпение и досада.
– Послушай-ка, ты, тетка Выгоньева, – говорила она, наклонившись над ней, – ты своим безумием доиграешься до того, что тебя бросят в яму и заморят голодом. О чем ты думаешь? Что ты забрала себе в голову?
Старуха даже головы не повернула к говорившей. Она, по-прежнему покачиваясь, смотрела в огонь и, казалось, не слышала обращенных к ней слов.
– Ты должна поблагодарить меня за то, что тебе не дали сегодня ста розог. Князь был в бешенстве.
При имени князя старуха слегка повернула голову.
– Что он говорил? – спросила она.
– Сто розог старой ведьме! – отвечала молодая женщина, поправляя волосы на голове – Сто розог дать сумасшедшей бабе!
– Это он так говорил? Он? – с расстановкой спросила старуха. – И справедливо, справедливо! Почему нет у бабы разума? – язвительно пробормотала она.
– Ага, видите, вот вы и сами говорите! – подхватила молодая.
– И не будет у нее разуму, хотя бы дали ей сто и даже двести розог.
– Что это вы выдумываете, – начала другая, – зачем заступаете дорогу князю? Если бы он был такой злой, как другие, да он давно велел бы вас повесить!
– Ну, что же! – сказала старуха. – Пусть прикажет, и пусть вешают.
Она опустила голову и после небольшого молчания затянула охрипшим голосом:
Люли, малый, люли
На руках матуни.
Спи, детка золотая,
Молочком вспоенная,
Кровью моей вскормленная,
А живи счастливо,
Люли, милый, люли.
– Так я певала ему, когда кормила его вот этой самой высохшей грудью, – прибавила она, судорожно раздирая на груди рубаху, – а теперь! Повесить старую суку! Сто розог ведьме! Эй, эй, вот как он вырос мне на счастье!..
Старуха оперлась на руку и задумалась.
– Ну, что же в том, что вы кормили его грудью? Если бы даже так и было, – заговорила молодая, топнув ножкой о землю. – Разве мало мамок кормит чужих детей, когда нет матери.
– Мамка!!! – крикнула старуха, подняв на нее грозный взгляд. – Ты, ты, кто ты такая, что смеешь меня называть мамкой? Не была я мамкой никогда! Ты позволяешь себя целовать, хотя и не жена… на то ты такая уродилась, а я прикладывала к своей груди только собственное мое дитя! Ах ты негодница.
Молодая женщина в гневе отскочила от нее прочь.
– Ах ты, старая ведьма, страшилище проклятое! А тебе какое до меня дело? Ты видела, как он меня целовал?
– Кто и не хочет, так увидит, у тебя на лице написано, – заворчала старуха, откидывая седые волосы. – Ну-ка, посмотри на меня, написано ли на моем лице, что я могла кормить чужое дитя?
– Там написано, – рассмеялась молодая, – что домовой взял у тебя разум и спрятал его в мешок, вот что! Но, смотри, старая, ты дождешься того, что тебя повесят…
– Ну, что же, хоть ветер высушит мои слезы! – забормотала старуха.
Она умолкла, и голова ее снова стала покачиваться из стороны в сторону ритмическим движением… Молодая, надувшись и нахмурив брови, стояла над ней.
– Меня прислали к вам в последний раз, – заговорила она. – Поумнеете ли вы наконец или нет? Сидите спокойно, тогда доживете без печали до смерти, и ни в чем не будет у вас недостатка… Вы и так не можете ходить… Разве вам плохо в хате? Дают вам есть, пить и все, что душа захочет. Есть у вас лен для пряжи, прядите, сколько сил хватит. Не холодно, не голодно! Чего вам еще? Сидели бы смирно.