В стране никто не работает. В Ибанске есть наказание в виде той же гауптвахты, или «губы», там есть собрание, там есть театр, но там совершенно нет производительного труда. Это город, абсолютно утративший смысл собственного существования, абсолютно утративший контакт с собственным прошлым и не видящий своего будущего. Это пространство всеобщей демагогии, тухлой, бессмысленной болтовни и праздности у Зиновьева описано с колоссальной мерой ненависти и желчи.
Трудно сказать, в чём Зиновьев видел идеал, потому что его не устраивало ни русское, ни советское. Зиновьева в последние годы его жизни очень многие пытались к себе подгрести, в особенности русофилы, учитывая его антизападничество, пытались его как-то вдвинуть в свои ряды. На самом деле Зиновьев противится любой атрибуции и любому присоединению, он не славянофил, потому что русский путь не вызывает у него никакого восторга. Трудно сказать, чего Зиновьев требует от человека. По-видимому, прежде всего человек должен непрерывно мыслить, не удовлетворяясь имитациями, он должен смотреть правде в глаза, трезво анализировать то, что перед ним. Конечно, без социологии немыслимо такое общество, общество должно заниматься непрерывным самопознанием, развитием, творческим трудом – чем угодно. Но ни в российской, ни в западной истории Зиновьев не находит своего идеала.
Возможно, он, как эгоцентрик, себя считал единственным правильным и адекватно мыслящим человеком, может быть, поэтому он и критиковал всю современную ему философию, говоря, что никто его не способен понять. Но в одном он прав безусловно: и русская, и советская системы зиждутся на непрофессионализме. Это отсутствие профессии, профессиональных познаний, профессиональных интересов, по Зиновьеву, – это прямой путь к утрате совести. В стране никто не работает, и это для него является главной проблемой.
Скачок в сторону научного романа (конечно, квази-научного и издевательского, но тем не менее научного) для семидесятых годов очень характерен. Мы привыкли думать, что семидесятые годы – это было время застоя. Чисто внешне, может быть, оно так и выглядит, но под этой, простите, гнойной коркой проходила невероятно бурная жизнь, бурная и в интеллектуальном, и в сексуальном, и в культурном отношении. Это, как всегда бывает в России, именно в теплице, душной теплице советского общества, происходило чрезвычайно бурное размножение гнилостных бактерий. Пусть это выглядело как плесень, но эта плесень на окнах теплицы плела изумительно красивые узоры. И поэтому те кольца, те узоры и вот эти безумные цветы демагогии, которые заплетают все стёкла в теплице у Зиновьева, – это по-своему довольно красивое зрелище, это немножко похоже на гниль и плесень XIX и особенно Серебряного века. В этом смысле Зиновьев – чрезвычайно привлекательное, я бы сказал, заразительное культурное явление. Я просто прочту несколько образцов зиновьевской стилистики, чтобы проще было представлять, что из себя представляет его речь – речь, имитирующая советский официоз.
«При строительстве здания ИВАШП, – там дикое количество аббревиатур, расшифровка которых забывается через секунду, – было сделано незначительное упущение, сыгравшее заметную роль в развитии литературы сортирного реализма, а именно – архитекторы забыли спроектировать сортиры. На следствии выяснилось, что они сделали это злоумышленно, так как придерживались ошибочной теории Ибанова, согласно которой сортиры должны отмереть уже на первом этапе. Писатель Ибанов, – в нём легко узнаётся Горький, – произнёс тогда по этому поводу другую свою крылатую фразу: «Если кто-нибудь попадётся, его уничтожают».
Упущение заметили лишь тогда, когда зданием единолично завладел Аэроклуб. Пришлось в глубине двора на значительном расстоянии от здания найти участок, сравнительно меньше других заваленный всякого рода хламом, и построить сортир типа «нужник». В распорядке дня курсантов пришлось специально учесть два часа на походы в сортир из расчёта три раза в день по десять минут на человека при наличии пятнадцати безопасно действующих посадочных мест. Впрочем, расчёта в собственном смысле не было. Упомянутая величина была сначала найдена чисто эмпирически, и лишь постфактум ей было дано теоретическое обоснование с использованием мощных средств современной таблицы умножения. Местный философ Ибанов использовал это в книге «Диалектика общего и отдельного в поселке Ибанске и его окрестностях» как блестящий пример чисто теоретического предсказания эмпирического факта, сопоставимый по своим последствиям для развития науки с открытием позитрона».
Ну, и так далее. Это производит двойственное впечатление. Первые пять фраз смешно, следующие пять – скучно, а потом эта скука начинает переходить в какое-то новое качество. Да, это сортирный юмор, его там довольно много. Конечно, сочетание сортиров с бесконечным пародированием официоза – это отдельный стилистический приём. Когда этого много, это скучно, когда этого очень много, это величественно, вы начинаете понимать эту дурную бесконечность. И ощущение сортиров в смеси с марксизмом-ленинизмом, дурной физиологией и дурной философией, наверное, точнее всего отражает тогдашнее советское самоощущение. Это дико печальная книга. Конечно, современному читателю я её порекомендую в очень небольших дозах. Тогдашний читатель, современник Зиновьева, там ухохатывался, а нынешний в лучшем случае брезгливо отвернётся. Но как фиксация феномена беспрерывной, зловонной, пустопорожней болтовни вместо жизни «Зияющие высоты», конечно, уникальное произведение. Тем любопытнее, что их в России практически не переиздают, но, слава богу, Интернета никто не отменял.
Александр Крон
«Бессонница», 1977 год
Теперь мы попробуем понять, почему ныне совершенно забытый роман Александра Крона «Бессонница» был подлинной научной и литературной сенсацией 1977 года. Я очень хорошо помню, как этот затрёпанный «Новый мир» передавался из рук в руки – три номера, почти целиком занятые чрезвычайно массивной, толстой, тяжеловесной книгой. Не очень понятно, почему она стала так широко обсуждаться. Наверное, в первую очередь из-за колоссальной неожиданности. Было два автора флотской темы: Крон и Штейн. Естественно, что их называли кронштейн. Штейн писал пьесы о моряках, Крон писал пьесы и романы, повести, из которых наиболее известной была «Капитан дальнего плавания». Пьесы его были чудовищно ходульные, и ни одна из них своего времени не пережила. Он был профессиональный мастеровитый человек, но, казалось, безнадёжный ремесленник одной довольно лёгкой, чего уж там говорить, довольно удобной в те времена флотской военной темы. И вдруг ба-бах, он печатает огромный, явно занявший не один год труда интеллектуальный роман из быта учёных.
И вот здесь странное дело. В советской литературе все, не сговариваясь, всегда осуществляли одни и те же метасюжеты. Вот это очень интересно, как магнитные линии, как опилки в магнитном поле всегда располагаются по чётким линиям, так и здесь, не сговариваясь, Грекова с «Кафедрой», Каверин с «Двухчасовой прогулкой», Крон с «Бессонницей», Рыбаков с «Летом в сосняках» неожиданно написали по роману о выдающейся новой генерации, о советских учёных. Это четыре, а их было гораздо больше на самом деле, романа о карьеризме, о вырождении отечественной науки, о беспрерывном подсиживании – вообще о том, как этой науки, в сущности, больше нет, а есть опять-таки тотальная имитация на её месте. О том, что ещё Сталин уничтожил советскую генетику и кибернетику, а последующие времена, если не считать кратковременного физического ренессанса в шестидесятые годы, семидесятые уже привели опять к полному вырождению, запрету на инакомыслие. У Крона есть замечательная сцена, где докладчик-демагог громит одного из ведущих учёных этого вымышленного института за то, что тот пытается стащить советскую физиологию со столбовой дороги, а над ним золотыми буквами цитата из Маркса о том, что в науке нет столбовых дорог. Это довольно характерная вещь.