Расставание было трудным и мучительным. Он все смотрел ей в лицо, вглядываясь в каждую черточку, любуясь и словно стараясь запечатлеть навсегда, чтобы унести в свои скитания. И без конца, как заклятие, повторял ее имя.
- Антося... Антосенька...
Нежно и страстно, с мольбой и с бесконечным отчаянием.
- Я приду к тебе, Антося. Жди меня там, в России. Если буду на свободе, если меня не убьют, я приду. Никакие препятствия меня не остановят. Не знаю когда, ничего не могу обещать, только ты знай: отныне я живу ради нашей будущей встречи. Если она не произойдет, значит я не смог, значит, что-то случилось. Но... не может же так быть, чтобы мы больше с тобой не увиделись! Не может так быть! Антося... мне надо уходить. Больше оставаться нельзя. Меня ждут... Прости меня, ради бога, прости. И помни. Умоляю - помни. Обещай мне!
Тук-тук-тук. Что это? Что это стучит? Сердце? Так громко? Тук-тук-тук. О боже, да это стучат в дверь! Кто там? Полиция?
- Можно войти?
- Нельзя!
- Доктор разрешил мне...
Этого еще недоставало! Посетитель! Он же просил никого к нему не пускать. Какого черта!
- Здравствуй, Инкьетусов! Ты уж не злись, я очень просил. Понимаешь?
- А, собственно, кто вы?
- Я? То есть... Разве ты не узнал меня?
- Уж извините, не узнал. И потом... где тот поляк?
- Какой поляк?
- Ах да, он погиб на баррикадах.
- Кто погиб?
- А вы-то кто?
- Ну как же? Мы когда-то вместе работали в газете.
- Вы путаете. Это был не я. У меня совсем другая специальность.
- Я знаю. Но два года...
- Два года? Нет, у них было больше... почти десять лет. Когда было восстание в Лодзи, в каком году?
- Я не помню.
- Вы ничего не помните. Зачем же вы пришли?
- М-м... видите ли...
...И опять кольнет доныне неотпущенной виной...
Интересно, как он выпутается из этого дурацкого положения?
- Видите ли... м-м...
- Вижу. Чужой человек ворвался ко мне в палату и пытается мне доказать, что я - это не я.
- Да нет же, напротив...
- Что я делал то, чего я не делал. Что у меня были друзья, которых я забыл, а они меня помнят. И что будто бы когда-то в прошлом мы пережили что-то общее и это прошлое было не так уж плохо...
- Ну да, ну да!
- Но этого же не было.
- Но как же? Мы же так дружили...
- Дружили? Ха-ха-ха! Кто с кем? Да я никогда ни с кем не дружил. Я просто не способен на дружбу. Избави вас Бог от такого дружка, как я. Я же при первом испытании... Нет, ха-ха-ха, ну и насмешили вы меня.
Совсем потерялся. Даже жалко его. Он хороший малый. И ни в чем не виноват. А кто виноват? Вот так начинаешь разбираться, и оказывается, никто. Никто лично ни в чем не виноват.
Ты пришел тогда ко мне и сказал:
- Ладонин умер.
Мы сидели и молчали. Умер наш враг. Сначала он был наш друг, а потом стал враг. И вот теперь его не стало: ни врага, ни друга, ни просто человека. Ушло то, что еще вчера казалось нам столь важным, что мешало пойти к нему в больницу, потому что это как-то нелепо навещать того, с кем ты почти не разговариваешь, с кем уже давно не имеешь ничего общего. А общее, оно было, оно всегда есть, пока человек жив.
- Как просто человеку умереть! Как просто ему стать ничем! - говорил ты, потрясенный исходом. - Все мы смертны. Уже одна эта мысль должна была нас объединить, но именно она и разъединила.
Мы пили водку, но не пьянели, и мысли не путались. Неужели, все повторял ты с тоской, неужели прошло уже два года с того дня, когда вышел первый номер нашей - нашей! - молодежной газеты? А помнишь, как мы чуть не рехнулись от счастья, когда нам утвердили новый макет и все прочее?
Еще бы! Я-то был счастлив больше всех. Я просто ожил. Куда девалась моя хандра, моя тоска, бессилие и безмыслие! Я приехал к ним в город полутрупом. Не приехал, а сбежал - от себя, от работы, от семьи, от архитектуры, от всей своей постылой, постыдной жизни. Я не знал, что со мной будет, что получится из моей затеи - начать все заново, с нуля. Да это и не затея была. Какая там затея! Просто акт отчаяния, когда уже все равно, когда пусть хуже, лишь бы по-другому. Когда человек задыхается, он вскакивает и распахивает окно, не думая о том, куда оно выходит - в сад или в газовую камеру.
Я ровно ничего не смыслил в газетном деле, но куда мне было податься? На деревню к дедушке? Константину Макарычу? Я жил когда-то в деревне у своего дедушки и своей бабушки. Ездил на каникулы. Но теперь были не каникулы. Теперь была дыра, и ее надо было прикрыть. Вот я и подался в областную газету. Печать в то время заметно оживилась и вроде от нее исходили перемены к лучшему. Оттуда хлынули в обиход новые слова и словосочетания: оттепель, крутой поворот, конкретная политика, соблюдение норм, искоренение культа... Наша архитектурная мастерская, конечно, не осталась в стороне. Мы осудили себя за излишества и украшательство, нет, не себя, а каких-то дядей, которые навязывали нам антинародный стиль, и тут же сходу изобрели новый стиль, один-единый, типовой, годный везде и всюду, где излишеством стали уже не кренделя и завитушки, а любая архитектурная идея. И началась детская игра в кубики.
Да ну вас к черту! Пусть Оползнев расставляет эти кубики.
- Погоди ты, не пори горячку, - уговаривал Майсурян. Вот увидишь, это всем надоест. И поймут - что так тоже нельзя. Вот тогда и возьмемся за дело. А коробочки - это ж временно.
Ах, Сурен, Сурен... Но живу я тоже временно. И с меня хватит!
- Когда ты приехал к нам, мы сразу заметили, что ты того, не в себе. У тебя глаза были... ты смотрел и ничего не видел. Но тут как раз нам утвердили четыре полосы и ежедневный выход, и ты быстро прочухался. Эх, было времечко!
Было, Лакуна, было. Мне повезло. Я попал в самую заваруху. При мне начиналось большое дело, и я был среди зачинателей. Это и в самом деле здорово. Мы торчали в редакции сутками, потому что все надо было делать вместе. Прежний информативный язык, казенные заголовки, скучная верстка, патетика и сюсюканье - ничто не годилось, все надо было менять. Самое трудное было найти верный тон разговора со своим читателем, разговора на равных, потому что только так и можно говорить с молодежью, рассчитывая на отклик. На признание. На интерес. На то, чтобы стать ее органом. Так говорил Ладонин. И это нам удалось. Потом мы, конечно, поняли, что отнюдь не все нам удалось. Но потом - это потом. А тогда мы ошалели от счастья. Где мы пили в ту ночь, чего пили, сколько - ничего не помню. Помню только, какой сумасшедший шум стоял. "Остановись, мгновенье, ты прекрасно!" - орал ты как оглашенный. А Лямкина на тебя: "Еще чего, Лакуна! Нам ли стоять на месте!" И хором во все горло вопили: "Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно". А Ладонин? Через два года мы вспомнили, что Ладонин не пел. И вообще - не шумел, не скакал, сидел в углу, пил мало, молча, и без перерыва дымил сигаретами - одну за другой.