Складывается впечатление, будто сон ей не нужен, и я тоже не могу заснуть. С тех пор как я вернулась, Мэри кружит по камере и давит жуков. Я не любительница жуков, однако не обладаю ее свирепой энергией, чтобы растирать жуков в пыль, если они находятся дальше двух футов от меня. Мэри же, наоборот, выискивает жуков и пересекает всю камеру, если замечает хотя бы одного. Может, они бы меня беспокоили, если бы я их видела, но пол настолько грязный, что жука не отличить от кусочка омлета недельной давности, если, конечно, не попробовать на зуб.
– Мэри, этот унитаз когда-нибудь смывается?
– Ручка смыва в соседнем помещении. Его смывают раз в день, рано утром, и таким образом будят перед завтраком.
Забавно: я не замечала, что у Мэри надтреснутый голос. Это потому, что она почти ничего не говорит.
– Ты здесь давно?
– Одиннадцатый день.
– За что тебя сцапали?
– Я сидела в машине, а мне сказали, что я не имею права. Тогда я завопила, чтобы услышали соседи, но не слишком на это надеялась и побежала. И меня притащили сюда и заставили одеться.
– Что это за жуки?
– Их называют Швинн.
– Как?
– Они катаются на красных велосипедиках, у них в ушах радиотранзисторы, и если не двигаться и прислушаться, они поползут по ногам и будут кричать: «Мама! Мама! Мама!»
Ветер стих, а сапоги были достаточно высокими, чтобы ноги согрелись. Руки же можно держать под мышками. Реакция на холод заключается в том, как человек дышит. Когда напрягается диафрагма, дыхание становится частым и прерывистым, появляются дрожь и боль в грудной клетке. Нужно дышать медленно и глубоко. От этого теплее не станет, но не разболится грудь.
Во сне я слышала шлепки падающих друг на друга карт Блендины. Похоже на звуки в громкоговорителе в классе. Хлынула вода, и шум эхом затопил камеру. Подошвы кроссовок Мэри на моем лице, и унитаз в одиночку смывается в углу. В стенах завывают трубы. Я впервые заметила, насколько выше ее. Ступни Мэри на уровне моего носа, а во сне она прижимается грудью к моим коленям. Мои ноги выступают на несколько дюймов за ее головой. Рот приоткрыт, видны голые, синюшные десны. По моим сапогам стекает клейкая струйка слюны Мэри. Я с облегчением отмечаю, что на ее подошвах нет трупов давленых жуков. Ни шкурок, ни сукровицы, лишь пыль. Я чихнула, и ее веки раскрылись. Мэри спустила ноги на пол. То, как она их сжимала, двигая, словно единое целое, напомнило мне о трико. Я потянулась и, прежде чем решиться на что-либо более смелое, например, сесть, провела по нему рукой. Потягивание показалось болезненным. От постыдного происшествия прошлой ночи остался шуршащий участок неприятной сыпи. Если не появится возможности протянуть ноги к сухому воздуху, промежность трусов и прилегающая кожа еще долго будут влажными и жаркими. Тело натерло до ссадин, отчего писать будет больно. Лучше бы я встала, не разбудив Мэри.
Все начинается заново с той лишь разницей, что унитаз промыт. Громыхнула дверь – принесли завтрак, но я моргнула и пропустила это событие. А когда снова открыла глаза, передо мной на скамье стояли две бумажные тарелки. Я села и поставила промокшую тарелку высоко на колени – прямо под подбородок, где сырость не вызовет позыва пописать, и я буду видеть, нет ли в еде жуков. Тарелка и оладьи на ней пропитаны черной патокой. Пластмассовая трехзубая вилка режет сладкий картон. От оладий желудок сжимается, и в нем ощущается тяжесть. Мэри ест из другой тарелки и пьет кофе из чашки из стирофома.
Воздух влажный. Из-за серого света в окне лампочка стала невидимой. Снаружи на площади зазвонили колокола, выводя мелодию: «Я снова отвезу тебя домой, Кэтлин». Первые ноты как бы упали в наше окно.
Мэри опять начала охоту на жуков – безмолвная и ужасная. Я стараюсь затихнуть, давая псине возможность отдохнуть. Она по-прежнему ни на что не реагирует.
Подали обед. Сухую индейку с каплей клюквы и картофельным пюре. Теперь у меня собственная чашка из стирофома. Ее принес старик.
– Счастливого Дня благодарения, – сказал он.
Тарелки положили в угол к тем, что приносили на завтрак. В куче прибавилось кровавых тряпок.
Он снова пришел за мной – тот самый старик. И терпеливо стоит на пороге. Я иду к нему. Двигаться теперь тяжело. Как бы не упасть в шкуре, в ее состоянии. Во внешнем помещении светлее. Интересно, Мэри когда-нибудь покидала камеру?
– Мэри? Ты о девице, которая сидит с тобой? Ее зовут Софи.
Мы опять в подвале. Двое мужчин в большой комнате. Отпечатки пальцев. Он берет мою руку и прижимает каждый палец к чернильной подушке, а затем к бумаге. Небольшая бутылочка с мыльной пеной – и чернила исчезают с моих пальцев. Другой мужчина включает свет. Фотоаппарат. Я опираюсь на стул на фоне большого листа бумаги. Слабая улыбка, снимок в профиль.
– Дадите мне карточку, когда напечатаете?
– Конечно, детка. Не сомневайся.
Я боюсь телефона, но таков закон. Диск вращается под пальцами. Б-ж-ж – щелк. Гудок и объявление времени: 1:13 и тридцать секунд.
– Привет, Хорас, это К.
Время – 1:13 и сорок секунд. Бом.
– Устроишь мне адвоката?
Пятьдесят секунд. Бом.
– Спасибо, Хорас. Сойдет любой. Не траться.
Гудок и время. 1:14 точно.
– Чрезвычайно благодарна. Хорошо сознавать, что у тебя есть друзья.
Прибавилось десять секунд.
– Ладно. Пока. Увидимся.
Сейчас еще скажут время. Не сказали – щелк.
Я с улыбкой поворачиваюсь к мужчинам. Те скалят зубы. Какие у них на вид твердые черепушки.
Я слышу голоса из соседней комнаты. Они доносятся из фрамуги под потолком. Мэри тоже их слышит и, временно оставляя охоту на жуков, идет к двери. Глядя вверх на фрамугу, охватывает пальцами решетку внутренней перегородки и ставит мысок левой кроссовки на перекладину в футе от пола. Подтягивается на руках и упирается левой ногой, пока не получается поставить правую над левой. Перемещает левую, а затем и правую руки выше. Лезет по двери, как по сетке. Оказавшись наверху, перекидывает руки через подоконник фрамуги и встает на верхние перекладины решетки. Поворачивает голову, смотрит на меня, затем сквозь фрамугу. Мне видно далеко под ее юбкой – там, где тощие ноги превращаются в толстые ляжки. Мэри кричит, и от ее крика юбка колеблется:
– Выпустите меня! Я хочу на волю!
Разговор в соседнем помещении продолжается, не прерываясь. Скоро Мэри спускается, ее лицо и шея сильно покраснели. Она долго сидит на краю нар. Я – на другом и думаю: хоть бы ее увели, тогда бы я смогла пописать.
Мэри одновременно писает и какает в чистый унитаз. Встает с нар, идет к нему, задирает юбку и садится. Я поспешно отворачиваюсь, прижимаюсь щекой к холодной стене, однако все слышу. Ее жидкость струится в жидкость туалета, и вода в фаянсе создает резонанс, когда она пукает. Каждые несколько секунд раздается всплеск, но Мэри смотрит в пол, словно не она его производит.
Мне не требуется идеально чистый унитаз. Я могла бы пописать поверх ее мочи, но только не поверх кала. И уж тем более не покакать, чтобы наши испражнения смешались. Невыносимо думать, что мое окажется темнее или светлее, чем ее, и можно будет определить, где чье. Однако еще хуже, если субстанция будет одинаковой и перемешается в воде. Придется ждать, пока завтра утром не промоют туалет, и поспешить занять унитаз раньше.
Мэри разговаривает с кем-то снаружи. Этот кто-то, вероятно, на дереве напротив нашего окна. Целый день я видела пляшущую за решеткой ветку, однако не сомневаюсь, что она прикреплена к стволу. Мне слышно только Мэри и шум ветра, но, вероятно, я слишком далеко от окна. Она же стоит прямо под ним и кричит:
– Что ты сказал? А? Я в порядке. Сообщи ребятам, со мной все хорошо! Ты-то как, Джо? Нормально? А жена? Ха-ха! Понимаю. Ты только держись. Вот выйду и все устрою. А? Что? Ну да, пока.
Плечи Мэри опустились, и она, усмехаясь, с новой силой накинулась на жуков.