Литмир - Электронная Библиотека

Ему бы так хотелось сказать, что он ждал, действительно ждал чертового волшебства от такого же чертового заговоренного лиса все это невыносимо долгое время. Ему бы так хотелось сказать, что вина лежит и на нем самом, что он мог попытаться иначе, что иногда — наверное, я не пробовал, я не знаю… — стоит довериться и разделить свои страхи с руками другого живого человека, если всем сердцем веришь, что человек этот никуда не денется, что все происходит и будет происходить извечно по-настоящему, отныне и впредь, а взрослый тип с касатками на уме, ни словом не обмолвившись о себе настоящем, не продолжит смеяться над глупым семнадцатилетнем мальчишкой, играя в не укладывающиеся в голове гиблые развлечения.

Если бы только исходящее время не хлестало из Юа, как кровь, бывает, хлещет из прорвавшейся раны, и если бы…

Если бы миром не правил этот уродливый закон, в котором человек всегда велик в намерениях и обещаниях, всегда терзает небеса золотыми вилами и покоряет межгалактические станции, возводя на орбитах Млечной Туманности стойбище белой герани, и всегда жалок в исполнении, а потому орбиты взрываются, а герань ссыхается, опадая ржавелыми лепестками на испепеленное марсианское дно. В котором человек постоянно лжет, постоянно теряет интерес и забывает, и в этом и кроется его очарование, подписанное насмешливым почерком погибшего между двумя войнами Ремарка.

Юа смотрел на него, пока чужие руки оглаживали низ его живота и податливую поясницу, пока чужое колено терлось о промежность, стесняя плоть и причиняя стыдящую боль, пока чужие губы грызли и терзали его шею, как лев грыз теплую еще дичину, прежде чем в поминальный раз всадить той в потроха игольную пасть.

Он смотрел на него, смотрел, смотрел…

И лишь когда Микель проник недопустимо глубже, когда сам Юа, не вытерпев, прошипел последнее известное ему проклятие блеклым выпитым голосом, когда израненный Христовым шиповником мужчина оторвался и поднял серое измученное лицо, тоже не желающее делать того, что делало остальное его тело и о чем стонала, наверное, все еще существующая где-то душа — лишь тогда Рейнхарт, заглянув вбивающемуся в стену мальчишке в глаза…

Остановился: неожиданно быстро, смазанно, оторопело и сумрачно, отворачиваясь, избегая прервавшегося контакта, запинаясь, поспешно погружаясь в тихую пустоту сцепившейся вокруг планетарной комнатки-пещерки.

Глаза его то светлели, словно за радужкой зиждился ясный июльский полдень, то темнели, словно кто-то снова включал поселившуюся среди них ночь, то расширялись, то обратно сужались, и видели они, наконец-то видели, вынырнув из приоткрывшего тяжелую каменную крышку колодезного трюма…

Видели запачканные белые стены, морщащиеся от пожелтевших пятен расплесканного въевшегося кипятка. Видели валяющиеся по полу осколки битых кружек, так до конца и не убранные, сплетшиеся с девственной бедностью в причудливый орнамент погребальной пляски: стекла покоились вдоль плинтусов, светились выброшенными на черный берег осколками айсбергов и летних виноградных градин, озлобленными шматками пены или брюшками перебитых человеческой охотой ледовитых убийц-китов. Видели все тот же стол, заваленный разбросанными потрепанными учебниками, все тот же рюкзак, в который Микель сам совсем недавно погружал охваченные любопытством пальцы, вынимая зажатое в горсти хрупкое цветочное сокровище их первого судьбоносного дня. Все ту же постель с нежным запахом да смятой простыней и все тот же шкаф, в котором, если верить взгляду Юа, жила розовая проклятая фея-истеричка в перламутровой накидке и расшитых колючкой кактуса бархатных мокасинах.

Видели они ободранную ручку балкона, когда несуразная лесная птица, лишившись и хозяина, и кожаной подвязки на лапе, билась, кричала, рвалась из своей клетки, из слишком большой свободы, а после — разбрасывала по подоконнику пернатые тыквенные конфеты и листала страницы прикорнувшей там же, аккуратно остановленной на беге времени закладкой, подаренной эльфийской книги

Те, кто взаправду что-то или кого-то бросали, те, кто взаправду ненавидели, не хотели, отрицали и презирали, обрывали, перегорали и забывали — выбрасывали прочь от себя все некогда важные вещи, связанные с осколком стершегося из времени прошлого. Те, кто взаправду хотели вытереть, спрятать пятна пестрые под пятнами прозрачными да бесцветными, все изменить и перемолоть костедробильной мертвой машиной — не коротали ночей с огрызком тепла того человека, от которого они столь отчаянно бежали, ломая крылья, души и ноги, и Микелю, запоздало это все замечающему, запоздало приходящему в себя и что-то, наконец, понимающему…

Стало нестерпимо, невыносимо, уносящим на дно чугунным якорем жарко. Душно. Тесно. Тошно, мерзко, больно и порочаще-грязно.

Вновь возвратив растерявший былое опьянение взгляд к застывшему поломанному мальчику, трясущемуся в его руках маленькой раненной синицей, напряженному всеми своими сердечными сосудами, капиллярами и цветами, он пошатнулся, отступил на половинчатый отрекающийся шаг, убирая и колено, и ублюдочные свои руки. Тряхнул головой, непонимающе приоткрыл рот, выталкивая из горла лишь одно-единственное, одно охрипшее и умирающее:

— Юа… Юа, я… я совсем не думал и не хотел, я… не собирался ничего с тобой… я правда… правда, Юа… я не знаю, что на меня нашло…

Изжелта-бескровная птица-сокол с померкшими фиалковыми зрачками, внемлющая и вместе с тем отринувшая рыдающим молчаливым клекотом его слова, покачнулась, теряя над сдающим телом контроль, следом. Потеряла ворох оторвавшихся от тулова заснеженных перьев, щелкнула затупившимся клювом, скребнула надстриженными когтями марающийся брызгами слезной крови пол. Позволила чужой ладони — ладони предавшего и преданного хозяина — накрыть себе глаза тяжелой прокуренной темнотой, надевая на голову стеганый спасительный клобук. Невольно в тот ткнулась понурой хохлатой макушкой, невольно запросилась навстречу, невольно насадилась на собственные выпростанные когти…

А потом, когда мужчина с шиповниковыми стигматами поперек души отпрянул, когда убрал руку и проклял и самого себя, и черного индийского сокола, заблудившегося в земле огня и замерзшей стеклом воды, когда отступил и потек кровавым ручьем кровавой войны к единственному зернышку смыкающегося за спиной выхода, Юа Уэльс, обмякнув, обессилив и просто сердцем умерев, подбито сполз вниз по стене на истоптанный холодный пол.

Запрокинул голову, ударился затылком, совсем того не заметив, не почувствовав, не узнав. Распахнул ничего не способные разглядеть теперь глаза и, передавив непослушными пальцами ломкое свое запястье, сохранившее следы израненной синевы, со слезами в глотке, которых не собирался выпускать наружу да часа последней смерти, открыл для себя ту страшную, проклинающую, прокаженную истину, которую слишком хорошо и слишком давно знал и сам убийца-Микель: хорошие мальчики прилежно терпят, хорошие мальчики молчат, хорошие мальчики не забивают в запястья ржавых гвоздей.

Хорошие мальчики ничего никуда не забивают.

Но ведь…

Он никогда не был и никогда даже близко не сможет стать этим чертовым хорошим мальчиком…

Правда же, Микель Рейнхарт?

Комментарий к Часть 8. Animare

**Animare** — «вдыхать жизнь», «одушевлять».

**Олав и Эгвальд** — скандинавские святые. Олав и Эгвальд были реально существующими конунгами, только реальность их заросла таким множеством легенд, что разобрать их жизнь по полочкам уже не представляется достоверно возможным.

**Rosa Canina** — шиповник, дикая роза.

**Благословенный Бран** — «Благословенный Ворон»; король Британии в уэльской мифологии. Вороны, охраняющие Лондонский Тауэр и всю Великобританию — это птицы Брана Благословенного.

**Черная Шкура** — имеется в виду Грим, Баргест, призрачный черный пёс старых английских пустошей.

**Каэр Ллуд** — мифический — или же нет — валлийский город, чье название переводится как «Крепость Ллуда». Каэр Ллуд основан богом Ллудом (он же Нудд, эквивалент ирландского Нуаду Серебряной Руки).

58
{"b":"660298","o":1}