Глаза мужчины, застывшего напротив угловатой тихой сумрачностью, резко раздулись, затрещали приготовившимися к агонирующему экстазу искрами, обернулись набором из атомов изолированных друг от друга химически опасных сегментов, обещающих, что если они когда-нибудь и возгорятся, то неминуемо подорвут вокруг себя все, что только смогут подорвать, оставляя напоследок такой вот — весьма и весьма дождесердный — прощальный дар.
— И мы на него успеем, краса моя. Обязательно успеем, я клянусь тебе. Клянусь, милый мой мальчик-роза. — Юа бы и рад, очень рад поверить в напитанные ликером и сахаром слова, если бы только человек, нашептывающий их, не выглядел как чертов мертвый немец, который весь в белом, который сам белый, и которой морщится, воспевая святое во свету: «sonne, sonne». — Подожди немножко, хороший мой. Дай мне минутку, позволь подумать, что мы можем в нашей с тобой ситуации попытаться сделать…
Юа согласно кивнул, попросту не зная, чем ответить еще: ни предложить какой-нибудь план, ни толком поддержать тащащего их обоих на своих плечах Микеля, ни придумать волшебного обходного пути у него не получалось, и перед глазами все настойчивее копошились неведомые угрюмые твари, и Рейн в белом фраке целовал чьи-то — ни разу не его — бисерные ажурные руки со сливовыми прожилками, вышептывая, что после смерти всегда так, что никто никого не спрашивает, что куда занесет — туда и занесет, и мальчика-Уэльса могут играючи подменить на какую-нибудь девочку, и у лисьего Короля попросту не будет шансов отказаться, и придется всю новую вечность сидеть в чужих ногах, лобзая губами вызывающую омерзение и желание старой смерти кожу, пока потерянный лотосов цвет останется изнывать тоской, прорастая корнями на безымянной солдатской могиле.
За окнами стучалось и шуршалось умирающей осенью, и чем дольше они с Рейнхартом молчали, тем отчетливее Уэльсу чудилось, будто он даже может разобрать приглушенные тихие голоса, спокойно долетающие из-за той стороны худеющей стены: если они и впрямь звучали, если существовали не только в его воображении, то те люди были слишком, чертовски слишком самоуверенны, подрывая гранатами своей проклятой уверенностью последние пяточки сохранившейся под ногами плодоносной урановой почвы.
Снова покосившись на Рейна, Юа заметил в его глазах невиденный прежде зыбучий дюнный блеск, осторожное скольжение, витражный осколок того, что приходило после похорон отцветшей надежды — то есть попросту сумасшествие и упование на гребаную удачу, которую тоже — на прошлой еще неделе — подстрелили да закинули в общий на всех сосновый братский гроб.
— Вот что, милый мой. Если мы оба сунемся прямиком да через дверь — окажемся последними идиотами, которых если и прикончат, то, прости уж, и поделом. Если сунемся через окно — окажемся, в общем-то, не намного умнее. Про вторые этажи я и вовсе молчу — нас набьют железом прежде, чем мы успеем спуститься, а подкопы, увы, за полчаса не роются, и никаких потайных ходов у меня здесь, к сожалению, нет.
— Тогда что ты предлагаешь…? — потеряв связь даже с гребаным призраком — ничего большего от той не сохранилось — удачи, юноша едва ли не взвыл, с вытекающей из кварцевых глаз светоносной жилкой глядя на вроде бы осунувшегося, вроде бы забившегося каждым внутренним нервом, но в чем-то там вконец уверившегося одержимого человека, который уже явственно успел решить, что все, не сойдет он никуда с избранной гребаной тропки. Даже с удавкой у проклятого горла не сойдет. — Какие еще могут быть варианты? Распахнуть двери и пригласить их в гости, что ли?
— Нет, мальчик мой. Конечно же нет, хоть что-то в твоих затеях да есть, никак не могу не признать. Думаю, излишние надежды — роскошь отныне далеко не по нашему карману, и верить, будто дожидающиеся нас господа не понимают, что держат бой не против меня одного, а против нас двоих — нам никак не дозволено. Однако, радость моя, сдается мне, что они до задничных костей уверены, будто я клинически одержим тобой, будто не отпущу тебя от себя ни на шаг и стану всеми доступными мне способами защищать — в чем, впрочем, конечно же, правы, какая бы пташка им о том ни напела. Но. У нас с тобой все-таки еще есть одно замечательное «но».
Чертов затейник-лис ненадолго замолк, с сомнением поглядел себе за спину, где продолжала гореть раззадоренным зевом печь, раскидывая по стенам светло-бузиновые тени. После — покосился на застывшего в нетерпении и предчувствии тошнотворно-дурного мальчишку, бережно огладив того по подрагивающей тонкой руке.
— Какое еще гребаное «но» тебе, Величество…? Да говори ты уже дальше, если начал! Не хватало еще твоих блядских загадок, чтобы рехнуться с чертовыми концами…
— «Но», душа моя, такое, что недалекие эти джентльмены кое в чем допускают ошибку: никто ведь их не просил столь опрометчиво считать, правда? Я, быть может, и одержим, я, быть может, и готов познакомиться с Господом небесным поближе, если тем самым сумею обезопасить твою жизнь, но сейчас, когда выбирать мне совершенно не из чего, никто не сказал, что я не могу взять и поменять тактику старую на тактику новую. Верно, хороший мой?
— Ты это чем…?
Сердце грохнуло у самого горла, натяжно надорвалось, протекло горьким тысячелистным медом, и чертов мужчина, нисколько своего решения не любя, с каменным выражением лица все-таки выговорил эту убийственную страшную фразу:
— Я предлагаю нам с тобой разделиться, любовь моя.
— Нет!
— Хотя, забыл уточнить заранее, «предлагаю» немного не самое верное слово, потому что это никакое не предложение, а мое окончательное решение, Юа, и в данном случае оно не обсуждается. И даже не пробуй смотреть на меня так — не поможет, славный мой. Я иду на это ради нашего же блага, пусть ты, быть может, и не веришь сейчас мне.
— Да погоди… Погоди ты, Рейн! Я… не стану с тобой… Нет! Нет, слышишь? Что угодно еще, но только не…
— Замолкни, мальчик. Замолкни. Закрой свой прекрасный ротик, просто посиди спокойно и позволь мне договорить. Я очень тебя прошу. Или у тебя есть идеи получше? Если это так — скажи, назови мне их, я с удовольствием выслушаю, мое тебе слово. Если же ничего у тебя нет — то просто молчи, слушай и делай то, что я тебе говорю. В конце концов, сладкий мой, я как никто иной заинтересован в том, чтобы вытащить из этого пекла наши с тобой задницы. Это ты ведь должен, я надеюсь, понимать?
— Все я понимаю! — стиснув зубы, злобно прошипел Уэльс, сжимая в кулаках доверенное железо и загоняясь бешеным терзанием сердца, что напоминало скорее взрывы ядерных снарядов, упавших на жилые дистрикты с омраченного тучами непредвещающего неба, а вовсе не светлую пробежку лохматого рыжего пса, решившего пробудить благоухающий утренний сад. — Но какого черта?! Я не хочу никуда выбираться без тебя, придурок! Ничего я без тебя не хочу! На хуй! На хуй, слышишь?! Лучше сдохнуть, чем снова быть без тебя!
Рейнхарт, только-только начавший закипать и рвать глазами на мясо, после последней проговоренной строчки как будто вдруг угомонился, успокоился, поглядел с сожалеющим сомнением на возлюбленного мальчишку и, тоже покосившись в сторону прихожей, быстро заговорил вновь:
— А тебе и не придется, любовь моя. Я не собираюсь надолго выпускать тебя из виду, можешь быть в этом уверен, и от тебя тоже будет кое-что — и кое-что очень и очень важное — зависеть. Поэтому слушай меня внимательно, понял? Слушай внимательно и так же внимательно запоминай — учти, что никого, кроме друг друга, у нас больше нет, поэтому я всецело полагаюсь на тебя, а ты, в свою очередь, одариваешь бесценным трепетным доверием меня, ясная моя звезда. Таков наш новый закон к единственно возможному существованию, и лучше бы тебе принять его сразу. Ты понимаешь?
Юа, разрываясь внутренней удушающей язвой-кровоточиной, жалобно и беззвучно взвыл, подыхая от ржавого страха упустить и потерять этого кретина.
Напрягся, когда уже отчетливо услышал, как под дверью участилась амплитуда шагов, а Микель до боли и хруста стиснул его дрогнувшую руку. А потом…