Литмир - Электронная Библиотека

Бледный и совершенный.

Такое страшное пробуждение:

Статуи закрывают глаза, комната меняется —

Разорви мою кожу и поглоти меня.

Древний язык говорит через мои пальцы,

Ужасающие границы, где ты заканчиваешься, а я — начинаюсь.

И сквозь твой рот я не мог разглядеть,

Что разыгрывается катастрофой все, к чему я прикасаюсь —

Ведь я истекаю нервами и подавляю тебя.

И я буду держать твои бьющиеся кисти до тех пор,

Пока они не перестанут биться…

Смерть твоя так похожа на песнь ангелов.

Ludo — The Horror of Our Love

Дверь, встретившая Микеля, болталась распахнутой на взломанных, потерявших свою чертову девственность, петлях, что, потупив железные головы, не издали ни звука, ни скрипа, когда мужчина — осторожно и с дрожью в немеющих пальцах — притронулся к вышелушенной дождями и снегами поверхности, отталкивая ту прочь основанием загрубевшей ладони.

Дверь шевельнулась, покачнулась, ухмыльнулась едким оскалом волшебного козлиного черепа, на секунду явившего пустоглазый свой лик, а затем все остатки света резко поглотила чавкнувшая чернота, ударившая в лицо вонью жидкого металла, надруганного моря и подгнивающей мочи болеющего гнойной гангреной трехглавого пса.

Аккуратно и медленно — когда тело и сердце, гремя в грудине, просились сорваться на безумный бег, на крик и на дрожь в каждой жиле, на удары головой о стены и разодранное на клочья надсаженное горло, — мужчина переступил через порог, стараясь ступать так мягко и тихо, как только помнил, как только успел за годы своей жизни научиться: ни шелеста, ни звона каблука, ни стона изученного подчиненного дерева под ногой, чтобы единственным источником извне оставался дождь, стекающий с серого покусанного неба тугими каплями, не поящими, а уродующими и терзающими воспаленную землю.

Губы мужчины, сжатые в упрямую черную черту, ведомую желтыми заледеневшими глазами и заострившейся мимикой смуглого лица в алых брызгах, подрагивали, губы хватались за воздух, тщетно пытаясь выдохнуть знакомое, нужное до спазмов и удушья, имя, но, вопреки всем желаниям, молчали.

Молчали, молчали, трижды — будь оно все проклято — молчали, пока он продолжал погружаться в нутро смолкшего, как никогда мрачного послесмертного дома: не якшался нигде чертов жирный кот, не переговаривались на ветру или дуновении полуночи занавески, не встречал изнеженный запах мальчишки-Юа, все последнее время преследующий наваждением и самого Рейнхарта, и каждую стенку, и каждую доску, легшую в основу старой захламленной громадины, и Микелю даже на миг померещилось, будто никогда никакого Юа у него не было.

Будто не поменялось совершенно ничего в его унылой бессмысленной жизни, будто не существовало последних двух — переменивших все до неузнаваемости — месяцев. Будто он оставался таким же самим по себе, каким и был, если не завираться, всю вечность подряд, и будто все, что случилось на берегах северного чадящего моря — лишь плод его спятившего, вконец одурманенного синим маком и чертовым жженым кактусом, сознания, более не способного отличить обнадеживающую выдумку от добивающей реальности.

Погружаясь в зловоние своего кошмара, окинув хмурыми глазами пустующие вешалки с сорванной одеждой, он поравнялся с проемом гостиной, на миг окинув ту тщетным взглядом, но все равно ни черта не разобрав — от света не осталось ни следа, и единственное, что пыталось выделиться на иссинем фоне, что пыталось пробиться сквозь вечный сумрак — это, наверное, белизна разбросанной постели. Правда, наверное — оно всего лишь только наверное, и Рейнхарт не был до конца уверен, что то постель, что то не насмехающиеся над ним инфернальные воздухотворения подкинули в колоду с шестерками очередную бесполезную двойку, заводя глумящиеся пляски вокруг подгорающего пуха и мертвых горличных перьев.

Чертыхнувшись одним лишь прокуренным сердцем, попытавшись сделать еще один шаг, но не отыскав сил подчинить себе искалеченное болью тело, Микель скрипнул зубами, мазнул по стене левой ладонью, в правой до холода и стали сжимая рукоятку серебристо-цинкового Steyr’а — запряженного и готового накормить парой чертовых снарядов любого, кто попробует проскользнуть мимо, кто окажется не Юа, и кто решит, что имеет неоговоренное право заблудиться в его уродливом исковерканном доме.

— Юа… — тихо-тихо, с ноткой грубой паники и треском разрываемой плоти позвали мужские губы, пока глаза с надеждой и сумасшествием вглядывались в зыбучую склепную ночь, швыряющуюся в лицо отражением его же собственных слов. — Юа, мальчик… Ты слышишь меня, хороший мой…? Ты здесь? Юа…

Если здесь кто-нибудь и был, то только все те же шутовские дьяволовы отродья, все те же заученные твари, разукрашенные в черную лохматую сажу, и чем дольше Рейнхарт стоял, чем дольше звал, чем дольше укачивал в ладонях разума и спятившего сердца нежелание принимать и думать о том, о чем думать было нельзя, тем холоднее похрустывал воздух, тем меньше в сдающемся теле оставалось выдержки, тем сбитее и хриплее становилось дыхание, и тем меньше оставалось сил на…

Просто на.

На все на этом чертовом свете, на все — совершенно все — разом: от банального контроля над костями и мышцами, до еще более банального желания сберегать собственную обессмыслившуюся жизнь, что теперь, на ослепших горящих глазах, оборачивалась до тошнотворного…

Ненужной.

Неуместной.

Никчемно-пустой.

Не таясь, не думая, что случится дальше, если в доме все еще пряталась голодная падаль, удерживая перетанцовывающими пальцами не умеющий согреваться от простого человеческого касания пистолет, Рейнхарт, теперь уже выстукивая каблуками все приметы, все разгадки и все заколдованные имена от шкатулок, сундуков и нечистых сердец, отправился было дальше в пугающих лабиринтовых поисках, когда вдруг, оборвав нить доставшейся жизни, ощутил, как ноги угодили в липкое, мокрое и чавкнувшее, медленно-медленно струящееся по дереву и просачивающееся сквозь доски напряженными тяжелыми каплями.

«Не вода, совсем не вода это была», — шептались сами капли, шептались стены и напитываемый черной тягучестью пол.

Ни разу не чертова протекшая вода!

То, что пыталось пробраться в армейский ботинок, перепачканный налипшими слоями грязи, истертого грунта и еще таких же проклятых капель, успевших загрубеть и зачерстветь, имело сладкий запах и сладкие следы, имело дух обреченности и дух завывающих в гнильце трупоедов, и мужчине вовсе не понадобилось наклоняться, зачерпывать осклабившийся сок на ладони, чтобы убедиться, что тот — красно-гранатного цвета, что тот вязок, тот пугающ для всех, кроме него, и что сейчас, когда вселенная перевернулась, а Создатель закурил смешанный с ладаном героин, он не страшен больше ни для кого, за исключением Микеля.

За исключением, черти, его и только его одного.

Напуганный и растерявший последнее желание таиться, не заботящийся ничем, кроме всклокотавшей в груди ударенной ярости, кроме сковавшего все и каждую мысли эпилептического страха, он, сорвавшись на быстрый сбитый шаг, гремящий каблуками по росчеркам алой лужи, продолжающей и продолжающей свой медленный речной бег, дошел до ванной, выбив в той с ноги чертову дверь.

Дверь покачнулась, дверь отлетела, с грохотом спружинив о стену, и мужчина, ворвавшись внутрь, в бессильной агонии сдернувший белую занавеску и перевернувший ударом колена бак с грязным бельем, с отупляющей агонией выбежал обратно, едва удерживая руки от того, чтобы не позволить тем направить проклятое дуло ему же в висок, просквозив тот красным сполохом и выпивающим жизнь щелчком на трижды сраном предохранителе.

Разбросанные по стенам разжиженные мозги, никакого шума, тишина и один лишь скорбный плач ангелов, пока то, что останется от души, не взметнется, не растерзает зародыши крыльев и, содрав с себя пальцами кожу, налепив ту кровоточащей стороной наружу, не погрузится на седьмой адов круг, оставаясь бдеть и скулить в том навсегда, наказанное обреченной вынужденностью прозябать в посмертии без прошившего все то редкое хорошее, что в нем еще когдато теплилось, мальчишки-цветника.

337
{"b":"660298","o":1}