Просто будет, потому что «хорошо» терялось, крошилось, таяло в снегу и боялось появиться, боялось раствориться, боялось умереть в гробу невыполненного перед самим собой обещания.
Все стало так просто и так глупо, а церковный костел как будто бы сделался разом выше, нетерпимее, холоднее и глубже, и все скандинавские ангелы с разрисованной конхи да ячеек-кессонов попрятали грустные улыбки под тенью витающей рядом Санта Марии дель Мар, шелестящей юбками морской соли, что плескалась поблизости, накрапывала черным песком на берега, но никак не могла попасть внутрь, приняв чуждое изменившемуся миру крещение.
Прозмеился коралловой коброй шелковый илитон, понежилась всплесками крещальная купель, втянул леденеющие струйки-сосульки резной протестантский фонтан для голубиного омовения, и в заигравшем как-будто-знакомом-вальсе, под шепотом приподнявших головки белых цветов тонкой индийской ванили, мальчика-Юа коснулось невидимым голосом — маленьким, теплым и святочно-ламповым — ласковое и грустное нисхождение:
— Ты не знаешь, как это делается, дитя? Быть может, я могу тебе помочь?
Юа — чуткий и наполненный ватой втекающей в него усыпляющей акустики, — овитый лепестками желтой куриной слепоты, наглухо закрывшей его глаза, вздрогнул, растерянно приоткрыл рот, с одной своей стороны и возжелав проигнорировать, возжелав напомнить, кто он есть и что в контакты такие, как он, никогда не вступают, даже если обладатель голоса таился за крохотной кельей пробитой в главенствующей стене ниши-апсиды, и все же…
Все же, невольно и без согласия воспротивившегося разума приняв обращенный голос за Глас Того, к кому нельзя поворачиваться спиной, если Он вдруг решил к тебе обратиться, неуверенно кивнул, чтобы секундой позже точно так же неуверенно качнуть головой, заблудившись в шепоте непослушного языка:
— Я видел, как это делают другие. Нужно просто поставить, прочесть молитву, поклониться, перекреститься и уйти. Так…?
Он не был особенно уверен в своей правоте, а говорить с кем-то неизвестным, лучащимся не снисхождением, а как будто бы… почти лаской, не имея возможности увидеть его телесной оболочки, становилось тем более странно и даже по-своему болезненно — там, где прячется за костьми душа, — надавливая крыльями на нервы и капельку — на вновь перекосившееся сознание, все реже и реже теперь верующее тому, что видели его прямые атеистские глаза: Юа ведь понимал, что за белыми стенами и редким раскрашивающим золотом наверняка прятался самый обыкновенный человек в обрядной рясе, но воображение почему-то уперто рисовало белого дряхлого крылатого старика с лицом без времени и малахитом уставших глаз, что, сомкнув за спиной напряженные крыла с белым пухом, прибыл из далеких краев полнолуний и горной омелы, расцветающей лишь раз в тысячу лет, по пятницам, семнадцатого числа десятивечного весеннего года.
— Тебе знакомы какие-нибудь молитвы? — отозвался Голос, рисуя свой вопрос поверх вопроса наивного, еще такого детского — не годами, а душами и мудростью.
Мальчик у алтарной капеллы нахмурился, растерянно поглядел по сторонам, но, оставаясь бродить босыми продрогшими ногами по лужам снедающей его честности, лишь качнул головой, выдыхая капельку недовольное:
— Нет.
— А я вот уверен, что знакомы, — отозвался Голос, затаив на дне самого себя теплую лукавую улыбку спустившейся на ладони великана-Кристофера, что каждое лето пригоняет домой с пыльного юга кудрявые облака, звезды.
Юа дрогнул.
Неуверенно оглянулся еще раз, скользнув глазами по одним и тем же стенам, одним и тем же шелкам и грубому полотну, но, так никого и не отыскав, продолжая тонуть в кульминационном разгаре органического танца и удерживать в отогретых пальцах красное свечное стекло, тихо и ворчливо пробормотал:
— Не знаю, с чего вы это взяли, но вы ошибаетесь. Я никогда прежде не ходил в церковь и не имею понятия, что нужно делать или говорить, чтобы…
— Чтобы попытаться кого-нибудь уберечь? Это я только предполагаю, — Голос мазнул по плечу мягким кленовым листом с осетровой прожилкой, и Юа, удивленно вскинув глаза, против воли кивнул, не понимая уже больше, откуда этот невидимый невесомый человек умудряется раз за разом попадать в самую сердечную точку. — Это сделать очень просто, дитя мое, и для этого вовсе не нужно ходить сюда всю жизнь: храм для того и храм, чтобы помогать, когда чья-то душа больше всего в нем нуждается. От каждодневных походов, когда в твоей жизни все хорошо, нет, признаюсь тебе, особенного смысла: ни храму, ни тебе, ни Господу — ты ведь знаешь, что поговорить с Ним можно каждый день и так, в себе, в любом уголке этого мира. Поэтому просто помни, что ты не один такой, кто уверен, будто не знает нужных слов, и тем не менее молиться — даже до того, как научится говорить — умеет каждый: в глубине души и в глубине сердца. Позволь я подскажу тебе, дитя: всего лишь поставь свою свечку там, где тебе нравится больше, и скажи — вовсе не обязательно вслух — Господу о том, что ты сказал бы Ему, окажись он обыкновенным воображаемым человеком, видимым только тебе одному. Скажи искренне, не таясь, и Он обязательно поможет тебе. Это и есть настоящая молитва — для нее не нужны никакие иные слова кроме тех, что хранятся внутри тебя самого.
Юа его не понимал.
Юа был уверен, что для общения с Богом, как все вокруг всегда зачем-то уверяли, нужны особенные речи и особенные пассажи, что иначе Он не услышит, и Небо, покривив нос от неправильно подписанного конверта и косо наклеенной марки, просто пустит бессмысленную бумажку в утилиту, брезгливо обтирая о пух облаков обласканные солнцами пальцы.
Он действительно верил в это, и так действительно учили все те церкви, все те люди и все те брошюры, о которых ему косвенно случалось услыхать, а теперь, под гнетом ласкового теплого Гласа, не имеющего лица, под рокотом освобождающего зова узнавания, мальчик, прикусывая губы, разбито и недоумевающе кивнул, в тот же миг почуяв, что Голос улыбается, Голос оставляет его одного и выбирается из прилегающей к сердцу каморки, дабы не подслушать ненароком священных оживляющих молитв.
Помялся.
Еще раз поглядел на чужого для понимания Иисуса и, не особенно интересуясь, он ли все-таки тот единственный первозданный Бог или кто-то другой, кого никто никогда даже не видел, осторожно водрузил трепыхающую алым фонарную свечу на одну из трех ступенек, склоняясь над теми в искреннем просящем поклоне.
Волосы его взметнулись тенью вороного крыла, волосы накрыли нимбом и ореолом, пряча лицо от всех и всего, и тогда, поймав эту короткую подаренную паузу, прекратив слышать посторонние отзвуки и даже удары собственного пульсирующего биения, Юа тихо и молча, едва шевеля сведенными холодной судорогой губами, прошептал, не смея поднять сомкнувшихся заклятием ресниц и открыть вынужденных ослепнуть глаз:
— Я не знаю, слышишь ли Ты меня и говоришь ли с такими, как я, но… Прошу Тебя, побереги этого идиота. Защити его. Защити Микеля, не позволяй ему ни во что встрять и помоги вернуться назад, домой, в эту чер… в эту северную столицу, где без него настолько холодно, что нет сил даже дышать. Я ничего не буду обещать за свою просьбу взамен, потому что кто-то когдато говорил, будто торговаться с Тобой нельзя, и мне плевать, что, быть может, для всех мой паршивый лис и пропащая, и трижды проклятая тварь: я буду до конца верить, что для Тебя это не так. Просто потому что Ты сам сделал его таким, какой он есть, и потому что Ты, наверное, все еще его любишь. Поэтому просто позволь ему вернуться и позволь мне остаться рядом с ним. Я… я больше не могу представить, что мне делать без этого идиота, и он — Твоими, наверное, потугами — единственное, что у меня теперь есть. Поэтому я… я прошу Тебя, Господи. Только верни мне его. Верни…
Когда он закончил говорить, когда он выпрямлялся и убирал за спину разметанные перья-волосы — вокруг все еще было оглушительно тихо, вокруг сновали ничего не замечающие люди, вокруг разливался токкатой орга́н, и пока Юа, неумело нарисовав символический крест и отвесив еще одного поклона, отворачивался, выдохнув пересушенными губами смущенное и размазано-непривычное: