Литмир - Электронная Библиотека

Карп продолжал гипнотизировать, сверкать толстыми мохнатыми булками замызганного на цвет тельца, демонстрировать сморщенное очко лысой задницы, и Юа, не без труда заставив себя отвернуться от того, позвал вновь, испытывая поднимающееся давление подступающего из ниоткуда горького ужаса:

— Микель Рейнхарт! Давай заканчивай сейчас же! Что, черт возьми, за шуточки?! Куда ты подевался?!

Никаких шуточек вовсе не было — послышалось в его голове в ту же самую секунду, когда на свет повторно выполз пижонистый толстяк-Карп, походивший кругами по разрисованному ковру да так и упавший на жирный растекшийся бок, выпустив когти и вонзив те в жесткую узорчатую ворсину брошенной на произвол бараньей шкуры.

Слишком вольно перемещался обычно тихий-тихий кот, страшащийся лишний раз привлекать к себе опасное внимание нестабильного на эмоции хозяина. Слишком пусто было в уснувшем доме, слишком много лишнего необжитого места вспыхнуло со всех его — незамечаемых прежде — сторон, и Уэльс, ощущающий себя сгустком потерявшего летность ветра, закинутого в средоточие страшной скалистой пустоши, выросшей на месте еще более страшной обезвоженной пустыни, с подрагивающими руками выполз из-под переставшего греть одеяла, добрался до края постели и, накинув на плечи приютившуюся на полу шерстяную кофту, спустил нагие ноги, поднимаясь и кутаясь в изношенную тряпку, что впервые за все это время никак не спешила раздражать коротким колким волосом кожу да возвращать в ту синтетическую искру.

Камин — погашенный и затоптанный — молчал, за окном спал пятидневный снег, стены трещали под дыханием сырости и сменяющего ту мороза.

Окончательно заблудившийся на трассе непредсказуемой жизненной полосы, ничего не понимающий и твердо помнящий, что на Микеля такие фокусы — чтобы просто исчезать и прекращать быть — не похожи, юноша встревоженно подошел к окну. Отдернул штору. Растерянно и смятенно уставился за разрисованное холодом стекло, невольно прильнув к тому оледеневающим лбом, сливающимся с дыханием и оставляющим на гладкой матовой поверхности жидкие смутные разводы; по трещинкам-шовчикам внешних рам повырастала белая насыпь, осел капельками талый и вновь застывший лед, а у метели, продолжающей и продолжающей наваливать сверху шапки содовых сугробов, отчего-то вдруг оказались его, Уэльса, глаза, смеющиеся холодной пленкой сквозь всклокоченное черно-белое отражение.

Мальчик не разглядел ни привычных голубых елок, ни накрытых серостью разглаженных взгорий, ни даже устья петляющей дороги, по которой к ним обычно прикатывало сонное такси. Один только бело-белый мир застывшего времени и закончившейся в мгновение вселенной, при виде которой стало настолько невыносимо тошно, что он, поспешно отвернувшись, продолжая кутаться и мерзнуть и едва не запнувшись об подтекшего под ноги сочувственного Карпа, босиком потащился прочь из стучащей по нервам комнаты.

Первым делом заглянул в ванную, поморщившись от обуявшей ту — вовсе не доброй и не приятной сейчас — темноты: если в последнее время ванная пахла прелой парной водой из озерного жерла, жидким огнем, ароматическими или оливковыми маслами и мыльными шампунями с духом лиственницы да очищенного кедрового ореха, то теперь внезапно приобрела дух заводской резины, протертого ацетоном оргстекла, цементной взмокшей крошки и высохшей мятной зубной пасты, застрявшей между щетиной старой зубной щетки.

Не обнаружив искомых признаков волнующей его жизни и там, Юа перетек в кухню, где — умудряясь время от времени забывать о сожительствах да обстоятельствах — утопился в чертовой прудовой луже, местами — и очень и очень частыми — покрывающейся тонкой прослойкой позвякивающего плавучего льда.

Прошипел, пробудился, отпрянул, отдернулся, принимаясь трясти мокрым подолом рубашки и мокрыми ногами да растирать те холодеющими непослушными руками, вместе с тем с оседающей на сердце паникой понимая, что ни запахов молотого кофе, ни запахов быстрой утренней еды — омлета, панкейков, жареных сосисок с жареными же помидорами и имбирным медом — его не встречало, и даже запахи старые, знакомые, как будто напрочь выветрились, ушли, покинули дом вместе с исчезнувшим лисьим мужчиной, который…

Который…

Куда-то и зачем-то от него…

Все еще упрямо не желая в подобный расклад верить, Юа стиснул кулаки, назвал заветное имя вновь.

Не зная, что может сделать еще, чтобы не смиряться с плюющейся в лицо неизбежностью, не позволяющей расслышать хрипотцы крышесносящего любимого голоса, вернулся в гостиную и, миновав пахнущую обидой и обманом сырую постель, побрел наверх по чертовой тихой лестнице, отчего-то больше всего на свете не желая сейчас видеть затемненного чердака с ворохом прилегающих к тому тусклых комнат.

Прошелся, запинаясь о хлам, по этажу второму, по этажу третьему, не находя абсолютно ничего и никого, и, прикусывая от досады холодные заживающие губы, все же настороженно пошарив по темному-темному чердаку с наспех подожженной свечкой в пальцах, заглянув в каждую настенную алькову и чувствуя себя при этом все глупее и глупее, спустился вниз, в отчаянии признавая, что средство для спасения осталось только одно, и если где-то еще и теплился огонек надежды, то единственно…

Там, куда ему нельзя было заходить.

Напуганный и не понимающий, схваченный ворохом каркающих мыслей о том, что такой придурок, как Рейнхарт, вполне мог наиграться да бросить переломанную игрушку в своем же собственной доме, чтобы той — его больной развращенной милостью — не пришлось прозябать на улице, Юа опрометью бросился в знакомый до исступления коридорчик, добегая и хватаясь трясущимися руками за ручку подвала, трижды проклятого и трижды непримиримого плода раздора, из-за которого они постоянно переругивались, из-за которого постоянно лгали друг другу и расхаживали по двум совершенно разным — пусть и переплетенным в начале и в конце — узловатым ниткам-путям.

Подвал, конечно же, оказался наглухо заперт, пусть Уэльсу и померещилось, будто пыли на ручке стало в разы меньше и будто на полу появились новые — мазутовые как будто — следы, которых никогда прежде здесь не виднелось, не встречалось и не скреблось.

Подвал оказался заперт, и все же Юа, впиваясь в тот когтями и не желая признавать все ближе подступающего часа пугающего поражения, поднапрягшись да со всей силы дернув чертову дверь, взревел — так, чтобы обязательно услышал каждый, кто попрятался в паршивых предательских стенах, облицованных снаружи обманутой погибшей осенью:

— Рейнхарт! Господи, Рейнхарт! Если ты сейчас же не покажешь свою блядскую рожу — клянусь, я вскрою твой гребаный подвал! Ты слышишь меня, Рейнхарт?! Рейнхарт! Рейн!

Рейнхарт…

Не отзывался.

Рейнхарт молчал, и где-то в гостиной прошипел недовольным снобом напуганный чужой истерикой Карп, а снаружи далекие-далекие прохожие, которых никогда в этих краях не водилось, напустили на лица чуть больше выдуманного батарейчатого счастья, полностью отсутствующего в них в эти дни внутри.

— Черт… Черт! Черт же, черт!

Уэльсу было больно, Уэльсу было страшно; белые малокровные руки, заходясь мелкой ломаной дрожью, сползли с ручки талой водой, обвисли вертоградной изящной плетью, сжались в пустоте пальцами-лозами, ловя одну только снежную пыль, раскрошенной морозью стекающей в нутро дома кованым невесомым полутанцем.

Убитый и надрезанный возле самого заветного корешка, он доплелся до темной прихожей, наступил босой стопой в чертово Карпово дерьмо, щепетильно зарытое в проклятом песке. Матернувшись сквозь зубы и поглазев на это самое раздавленное дерьмо, выбравшееся из-за завеса белесой мягкой дюны да уставившееся в ответ жутким пластиковым игрушечным глазом, неизвестно когда, как и где тупым котом проглоченным, пошел в ванную, запрокинув на раковину измазанную отмываемую ногу, оставив настежь открытой дверь, а свет — ярко, но затухающе горящим.

Вернувшись обратно и ступая теперь осторожно и только по плинтусной кромке, добрался до вешалки, обнаружив, что черного пальто и впрямь больше не висело на месте, и лисьи начищенные армейские ботинки…

311
{"b":"660298","o":1}