Теперь перед ними, на очередном скромном квадратном столике с белой покрышкой и темно-серыми стенками, сливающимися с таким же темно-серым ковром, болтались в колбочках с желтой густой жидкостью члены с яйцами полярных медведей, и Юа, вопреки самому себе, задумчиво покусывал кончик языка, думая, что у громадного-то медведя достоинство должно быть куда как повпечатлительнее, чем вот эта непонятная выбеленная закорючка с парой пересохших покусанных груш.
Смотрел, очевидно, он чересчур долго и чересчур заинтересованно, потому что Микель, не оставив столь пристального внимания без собственного непосредственного вмешательства, в конце всех концов навис за его спиной и, отершись всем телом, проурчал практически на самое ухо:
— На что любуешься, моя неоскверненная красота? На мишку или, быть может, на его соседушку-лося?
— Ни на что! — тут же огрызнулся застигнутый с поличным мальчишка, оскаливая в предупреждающем прикусе зубы. — Заткнись давай и трепись себе дальше! Только по делу, Тупейшество! И каким, блядь, чертом ты столько всего знаешь уже и про этот паршивый музей…? — с запоздало вспыхнувшим подозрением спросил вдруг он, впрочем, и без того прекрасно догадываясь, какой последует ответ.
— Таким, котик мой, что с тех самых пор, как я сюда — в Исландию в целом — перебрался, мне всегда безумно — просто-таки до дрожи в коленях — хотелось здесь побывать.
— Так почему не побывал? — недоверчиво прищурился Уэльс, с трудом веря, что этот печальный неизлечимый извращуга взял да и не заявился сюда в первый же день своего приезда. И на второй день тоже. И на третий. И на тот, который шел по счету сегодня да сейчас, то есть тысяча семьсот какой-то там.
— Потому что я был одинок, как все эти бесприютные членики, погибель моего воскрешенного сердца, — с театральным пафосом выдохнули протабаченные губы, и Юа, подчиняясь тронувшей за плечо руке, послушно побрел за лисьим клоуном дальше; тихие шаги, приглушенные плотно подбитыми к деревянным плинтусам коврами, тонули в пустоте и желтом свете, вокруг пахло аптечным спиртом и легким душком пылевой накипи да больничной палаты, и голос невольно карабкался на три-четыре октавы ниже, опускаясь до задумчивого полушепота, извечно присущего таким вот развлекательно-поучительным Меккам. — Одинокому мне не было удовольствия захаживать никуда и никогда, милая Белла… Так что все, что мне оставалось, это тленно перебирать клавиши великой Сети да находить в той огрызки чужой скудной информации. Зато теперь, как ты можешь убедиться, я вполне способен провести для тебя цельную познавательную лекцию, котенок.
Юа недоверчиво фыркнул, все еще чуточку сомневаясь, что мужчина настолько уж ему не лжет в плане этих своих вечных жалоб на тоскливую да беспросветную прошлую жизнь, но, не желая о том сейчас думать и портить чертово — только-только потянувшееся обратно наверх — настроение, хмуровато, что ахроматический день, поторопил:
— Ну и хрен с тобой… Давай, начинай уже свои нотации, Всезнающее Твое Величество.
Рейнхарт обдал его самодовольным — самогордым даже — взглядом, подвел к одной из выбеленных стен, на которой болталась, вбитая в деревянные залакированные постаменты, новая порция пенисов, и, прекрасно отдавая себе отчет, что его истории вовсе не так нудны да сугубо фактовыстреливающи, как у того же Умберто Эко, например, когдато и где-то встречавшегося Уэльсу по бесполезным лабиринтам школьного материала, принялся предвкушенно тарахтеть, затягивая юнца — невольно льнущего за странно и умело преподнесенными знаниями — в свою воронку с первых сорвавшихся слов:
— Жил-был однажды господин учитель, ничем особенным не выдающийся. Кажется, жизнь его порядком потрепала, замучила сущим однообразием, и, отзываясь на трагедию горького сердца, пришел к нему однажды свыше небесный Голос, нашептавший, что де пора тебе, Сигурдур Хьяртарсон, заняться охотой. Да охотой не простой, а удивительной и никем прежде не опробованной… Здесь, дарлинг, стоит обмолвиться, что никогда заранее не узнаешь, как все обернется в дальнейшем: иногда правило о том, что первому проснувшемуся подают лучше и богаче остальных, заправски работает, а иногда случается и так, что первая птичка получает своего захолустного дождливого червя, который ей поперек горла стоит, зато вторая мышка лакомится сочным кусочком сыра, в то время как мышке первой если что и достается, так только мечтательный болевой порог юного мазохиста да человеческий башмак, брезгливо размазывающий ее по полу. Но наш бравый сын Хьяртара явственно уродился не мышью, а все же, пожалуй, птицей. Этакой жирной уткой в зимних яблоках… Как тебе теперь известно, он довольно быстро заделался основателем вот этого вот чудного местечка, куда озабоченные людишки отныне стекаются со всего света, дабы поглядеть на животные пенисы без — несколько мешающего, должен согласиться — присутствия самих животных.
Юа снова скептично фыркнул, не в силах сдержать языка за зубами да не выдать так и просящегося наружу:
— Не зарекался бы ты, Тупейшество. Сам-то абсолютно ничем людишек этих не лучше — такой же гребаный озабоченный извращенец. Так что помолчал бы уж.
Если Рейнхарт и обиделся, то вслух того никак не выказал, зато, подтолкнув упрямого засранца-мальчишку, переключившего все свое внимание непосредственно на мужчину, а не на экспонаты, выкрашенные бычьими лампами в цвета персиково-медного танго да оранжевого буддизма, отвесил тому по заднице легкого наказующего шлепка, тут же зажимая ладонью открывшийся для потока брани рот и ласковом полушепотом поясняя:
— Вот только не обессудь, но должен же и я получить свою долю удовольствия? Тебе — дерзкий язычок, мне — дерзкое поведение. Причем исключительно в строгих дисциплинарных целях, мятежная моя душа, потому что манеры твои, откровенно говоря, оставляют желать даже не лучшего, а исключительно смиренного, с чем, к сожалению, смириться не могу уже непосредственно сам я.
Юа в лисьих руках истово дернулся, забился, ошалело вытаращил зимние свои глаза, чувствуя, как вместе с возмущением да бешенством по жилам растекается и запальчивое тепло, и, недолго протерзавшись между «куснуть чертову лапу» и «не куснуть чертову лапу», все-таки, злобясь на самого себя, ту старательно куснул, за что тут же огреб по заднице и во второй раз…
А вот на — не такую уж и желанную — волю так и не вырвался.
— Значит, ты меня даже слушать не хочешь, котик? — вновь промурлыкали над его ухом, настырно потершись о то носом. — Хорошо, я ведь совсем не возражаю. Наоборот, мне не трудно походить с тобой и так, в столь чарующем интимном танце… Признаться, подобные развлечения даже пробуждают дремлющую во мне тягу к распутному эксгибиционизму, mon cher! А пока ты столь очаровательно смотришь на меня своими ледниковыми сопками и пытаешься прогрызть в моей ладони нору Джинна, свитхарт — что, спешу тебя заверить, весьма и весьма болезненно, да и Джинна там никакого, к сожалению, нет, — я расскажу тебе начатую историю до конца, пока — покорнейше смею надеяться — ты еще хочешь ее услышать… Все началось с того, что некий друг нашего Сигурдура, обложенный в народе разнообразными любопытными легендами садистичного лазурного оттенка, привез старичку интригующую мое воображение плетку, сотканную из высушенных жил бычьего члена, которую отыскал где-то на островке Снайфедльснес, а дальше, подпрягая в ряды бесстыдных игроков и других своих товарищей, работающих на китобойнях, господин учитель обживался все новыми да новыми китовыми пенисами, готовясь явить в скромный пуританский свет тех времен свою аморальную — и вместе с тем соблазнительнейшую — коллекцию. Отныне в музее Фаллоса можно отыскать сто девяносто пять членов, заспиртованных гордящимся Сигурдуром вручную, и это уже не говоря о прочих занятных вещицах, которые ждут не дождутся нас в одном из следующих залов. Что характерно, человек этот уверяет, будто он отнюдь не болен и не озабочен — и я охотно ему верю, котик. Даже мне известно, что в недавние времена все — без исключения — органы убитых животных использовались в хозяйстве, чтобы ничего не пропадало понапрасну, раз уж пришлось кого-то лишать жизни, и если из органов одних делали предметы привычного нам с тобой обихода, то другие без зазрения совести употребляли в пищу: например, здесь, в Исландии, до недавних лет считался деликатесом засоленный конский фаллос, и мне искренне жаль, что я не поспел сюда вовремя, чтобы его отведать. Что же до бычьих или, скажем, бараньих тестикул, то они и по сей день популярны в большинстве развитых стран и по сей день, скажу тебе, весьма и весьма аппетитны на вкус, несмотря на то, что когдато в них кипела молодая телячья сперма. Говорят, если в тутошних краях к берегам прибивает морем невиданное животное — старикан-Сигурдур первым поспевает к месту похорон, забирая причитающийся ему член: например вот тот, огромный, на который ты столь долго смотрел, это член кашалота, прибывшего в Исландию в двухтысячном, кажется, году — я могу и ошибаться, но мы всегда можем подглядеть в ту крохотную беленькую табличку. Наряду с китами и им подобными, белыми медведями, тюленями, дикими козлами и прочей привычной неприхотливой фауной, мы можем отыскать здесь член водного единорога, повсеместно считающегося великой редкостью и жильцом Красной Волшебной Книги. Достоинство одного из холмистых эльфов — откровенно говоря, я бы никогда не подумал, будто у волшебного народца имеются столь интересные игрушки, — не иначе как хитростью угодившего в каверзные учительские лапы, и таинственного Homo Natalicus Islandicus, то есть «рождественского мальчика», почитающегося здесь за ближайшего — и дальнейшего во всем остальном мире — родича толстяка Санта Клауса, обладающего — как шепчутся в народе — одной ступней, одним локтем да дистрофичной худобой и Йольской кисой в кармане. Если прежде здесь можно было увидеть многое, но только не фаллос человеческий, то теперь разрешилась проблема и эта: помнится, я когдато уже читал о выдающемся случае прогрессирующего безумства — заметь, мой мальчик, я-то на их фоне совершенно здоров! — когда безымянный американец, пожелав поглядеть на собственного дружка за именной пробиркой, завещал того музею, разрешая отрезать от себя даже не после смерти, а… при самой что ни на есть жизни. Так получилось, что поступок этот неведомым мне образом вдохновил многих энтузиастов со всех концов света, и теперь в обозримом будущем — я почти могу тебе в этом поклясться — здесь появится стенд с расовыми половыми принадлежностями, подписанными дрожащей — от гордости ли…? — рукой самих сумасшедших доноров, у которых в жизни, кажется, настолько никого и ничего не осталось, что они согласны даже на такие вот неблагодарные демонстрации собственного члена без собственного рядом с тем нахождения…