— Бродит молва, которой нет ни единого основания не верить, что если кто-то, кто подвержен смерти, попадет на землю фейри, отправится в их страну хотя бы на секундочку, отведает их изысканных угощений или даже просто пройдется по оставленным ими следам, приминая ту же траву — то уже никогда этот смертный не излечится, в целую вечность не избавится он от тоски по увиденному мимолетом магическому краю. У эльфов напрочь отсутствуют человеческие морали и нравственности, они руководствуются чем-то совершенно иным, чего скудные в своих рамках человечишки не желают понять, и сколько бы они ни бегали следом за мелким народцем со своими распятиями, святой водой да колокольным звоном — так у них и не получилось никуда тех прогнать, за что весь прочий охристианенный мир и нарек цветочных детенышей «самой нечистой из всей возможной нечисти». Не желают, понимаешь ли, свободолюбивые фейри убираться в чертов ад, который им предрекают люди, и принимать их чертово крещение тоже не желают, а что бегут от колокольного звона — так, прости, даже сам Иисус бы побежал — и живенько так, — если бы они додумались гоняться за ним с огромной махиной да греметь непосредственно на божественное ухо день и ночь напролет. Как ты, должно быть, убедился за свою жизнь, милый мальчик, громче всех всегда горланит тот, кто заминает — перед собой же — собственные грехи: сдается мне, все эти так называемые праведники тоже уже давно горят в пекле да коптятся над синим скорпионьим огоньком. Хватает вспомнить хотя бы распространенную в свою время модную мораль, что пьянство и приходящее за тем унылое убожество — неоспоримый грех, но в силу того, что пьяницы смиренны в своих грехах, принимают их и продолжают их, ненавидя, бережно любить, то весь их беспородный род автоматически причисляется к рангу чертовых праведников. За глубочайшее повальное смирение с неизбежным пьянством — кажется, когдато даже существовал подобный орден, провозглашенный безымянным епископом с Корабля Дураков… Так скажи же мне, мальчик, как после таких моралей можно веровать в ихнего Бога, которое уже столетие трупом болтающегося на кресте Голгофы, и совершенно не верить в эльфов, практически повсеместно выкорчеванных из родной стези обитания? На мой взгляд, это то же самое, что и не верить, скажем, в истребленных рукой человека дронтов или в тех же тираннозавров, истребленных… черт, между нами говоря, знает чем.
Выговорив хотя бы часть того, что выговорить давно хотелось, Рейнхарт — ненадолго, наверное — притих, позволяя Юа с лихвой осмыслить все, что тот только что услышал.
Прошли десятки секунд, пара сотен монохромных секунд, и лишь тогда, в новых воплях старой гнилозубой Гилитрутт, затачивающей свой охотничий тесак да заплетающей тугие космы в седую косу, очнувшийся лис, так и не дождавшись от молчаливого мальчишки ни звука, ни ответа, капельку смущенно — и капельку удивленно тоже — выдохнул короткое:
— Смотри-ка, мой котик… А эльфы, кажется, с нами… со мной, если ты возражаешь… согласны. Или, быть может, просто решают нас испытать…?
— Что за… — если Юа сразу и не сообразил — оно и неудивительно, после обрушившегося словесного цунами — о чем опять болтает сумасшедший человек, то как только тот опустил в травянистый низ руку, накрывая пальцами нечто округлое, крохотное и еще с секунду назад здесь точно не существовавшее, то после увиденного — понял мгновенно, проглатывая обратно все свои — так и не высказанные еще — слова.
Перед ними…
Выросли ягоды.
В сумерках их оттенка было не разобрать, каждая крепилась к чашечке коротенького вьющегося стебелька с мелкими жесткими листиками, похожими разве что на бутафорскую обманку, и имела, наверное, что-то смутно-общее с дикой брусникой, если бы не волокнистые хвостцы у самого низовья, где кругляши сужались, расходились и, покрываясь серебристым светящимся волосом, свешивались в средоточие стеблей гномской бородкой или гривой старого Шервудского единорога.
Ягод этих тут действительно прежде не было — Микель ведь совсем только что срывал точнехонько с облюбованного ими места траву, сооружая неумелые букетики, — ягоды просто-таки, подчиняясь всем законам физической природы, не могли появиться во второй половине снежащегося октября, когда по горам носились свирепые королевские боровы с черной щетиной, сбивая копытами скальной град.
Не могли они.
Точка.
И того, что Рейнхарт так спокойно, огладив кончиками пальцев припухшие мягкие бочка, вдруг оборвал одну ягоду, другую, десятую, собирая полную переливающуюся горсть, и даже того, что их всего-то изначально виднелось клубочков десять, а сейчас, стоило проморгаться, стало в многонулевые разы больше — тоже попросту не могло существовать в знакомом Уэльсу мире!
Но…
Отчего-то, вопреки всем его измышлениям и упрямствам, вопреки нежеланию верить и тысячам иных людей, плевать хотящих на какие-то там небывалые чудеса…
Существовало.
Существовало, и Юа, завороженно глядя, как Микель берет его за запястье да ссыпает в ладонь красные… наверное, все-таки красные… ягоды, чувствовал внутри себя тюльпановую дрожь, чувствовал волнение и легкий укол невесомого страха, на миг уловив в черных молчаливых окнах как будто бы чье-то улыбчивое лицо, как будто бы сполохи трех снятых печатей — чернильной, восковой и той, что из багрянцевого плавленого сургуча.
— Что скажешь, прелесть моя? Отведаем? — хрипло и насмешливо, разгораясь глазами ночной всклокоченной совы в лавандовом букете, промурлыкал — тоже, кажется, на порядок взволнованный — Микель Дождесерд, набирая горсть и для самого себя. Поглядел на мальчика, снова дернул того за руку, предлагая-подчиняя встать…
— Но ты же сам сказал, дурной хаукарль, что если человек станет есть эльфийскую еду, то…
— Вовек поселит в своем сердце тоску по этой их неизведанной пегасовой стране, да, — согласно отозвался мужчина. — Он будет грезить ею ночами, будет вечно куда-то гнаться, будет подчиняться беспричинной своей тоске, запечатанной в сердце, грезя увидеть в очертаниях ночных теней пару острых ушей да оленьих рогов, пришедших, чтобы его увести… Но так разве же это настолько плохо, мой нежный цветок? Чем вечно неприкаянным бродить по Земле, лучше уйти на покой в обетованную папоротником да троллем сказку, где ни людей, ни их тошнотворных законов уже никогда не случится, и никто не посмеет привить свою благую — для всех, кроме тебя самого — червивую мораль. К тому же, страдать этим недугом мы станем с тобой только вдвоем, вместе, и если и попадем однажды на прием эльфийского владыки в голубичных шелках — то тоже и исключительно вместе, mon beau… Да и потом, нас ведь столь тривиально угощают, котенок. А отказывать в угощении неискушенному смертельному интригану с бесконечным сроком жизни — это, безусловно, крайне дурной тон. Так где же ваши придворные манеры, мой принц?
Не то насмехаясь, не то говоря все это всерьез, рисуя на лице нарциссовую маску, лисий лорд, окинув поблескивающими глазами белые гаснущие домишки, вдруг отчего-то прекратившие выделяться из темноты только-только лучащимся светом, склонился перед теми в клоунском, но искреннем — это Юа почувствовал — сердечном поклоне. Ухватил под руку своего мальчишку, крепко сжимающего в ладони колдовские ягоды, и, не смея оборачиваться и не веля того же самого делать и ему, повел того быстрым торопливым шагом прочь, взбираясь на очередное всхолмие, которого тоже здесь как будто бы никогда прежде и не было — слишком мягкой казалась трава, слишком молодые и невозможные для осени цвели на том цветы.
В лицо тут же, дождавшись восхождения, ударил свежий волнительный ветер, принесший запахи первой ландышево-подснежной весны. Пробежались по муравистым стеблям невидимые грузные шажки, раздался где-то звонкий-звонкий птичий смех, пропела ночная свиристель, проблеяли в незримых загонах овцы да жеребцы, замученные игривыми эльфийскими плясками на спинах да крупах…
Привыкший во всем подчиняться, усмиряя не вложенное в него любопытство, на сей раз Юа старого королевского наказа, гирляндами-цепочками вонзившегося в спину, сдержать не сумел, становясь тем самым плохим избалованным мальчишкой, с которым рано или поздно случается что-то не настолько и плохое, как всем хочется представлять. Повинуясь тоненькому внутреннему зову, он, чувствуя себя донельзя смущенно и глупо, оглянулся через правое плечо и вдруг, на один короткий миг, сквозь пелену глаз увидел внизу, у подножия холма, откуда-то знакомого ему Храброго дурака-Портняжку, разодетого в пестрые разноцветные тряпки да ушастый насмешливый колпак с позвякивающими бубенцами.