Кажется, оставшись весьма и весьма довольным подобной — вполне пацифистской — реакцией, повторил гребаное словцо еще с несколько раз, добиваясь от Уэльса разве что легкого терпимого раздражения и сброшенного с губ совета пойти да провалиться в какую-нибудь пропасть: причем провалиться не просто так, а с желательным — то есть обязательным — переламыванием рук-ног-шеи.
После вполне себе угрожающего послания мистер лисопат ненадолго угомонился: порылся в сотовом, попытался подключить к тому чертов GPS, когда окончательно понял, что сумерки уже сгустились и через ближайшие полчаса последний свет скрадет ведьма-ночь, позвякивающая колокольцами с именем гривастой девахи Рапунцель. GPS, однако, работать наотрез отказался, интернет-соединение задумчиво сбойнуло, заряд на телефоне непредвиденно подошел к концу, и Микель, глуша поднимающееся злобное отчаянье в очередной дурости, с новым запалом взялся за свою никчемнейшую песню, на сей раз уже не таясь — теперь он буквально вился возле сатанеющего сконфуженного мальчишки, нарезал круги и, вальсируя в одиноком танце, то и дело появляясь то перед глазами, а то за спиной, скандировал это свое хреново:
— Англия, Ан-гли-я, мальчик Уэльс из Ан-гли-и…
Уэльс действительно старался терпеть: точно так же, как и нынешним беспросветным утром с этой идиотской лодкой и идиотскими трупами в огне, со всей этой идиотской дорогой, что приходилось выносить в обществе помешанного придурка, который вроде бы ничего подозрительного в рот не брал, все время оставался на глазах да под присмотром, но…
Но все-таки.
Что, блядь, с ним снова было не так?
Когда Юа поднял украдкой глаза, сталкиваясь с лицом радостно заулыбавшегося балбеса, что, нацепив на башку ягодный красный венок, просто-таки прожекторно лучился, приветственно распахивал руки и вместе с тем заметно потряхивался внутренним нервным напряжением, тут же открывая рот и продолжая тараторить свой словесный извращенный балаган — мальчишка не выдержал.
Сдался.
Поверженно делая то, чего от него и пытались добиться, спросил:
— Что, мать твою, ты несешь, идиотище рыбное? Что это за больная гадская песенка?
— А неужели же ты не догадался? — с притворной тоской отозвалось Его Величество, склоняясь к губам мальчишки в жесте настолько стремительном, что чек за украденный поцелуй слетел прежде, чем Юа вообще успел сообразить, что, черт возьми, только что произошло. — Смотри, радость моя! Я тут призадумался: твоя фамилия, пусть и ненастоящая, благородной алой ниточкой пришивает тебя к не менее благородной королевской стране, и это лишний раз наводит меня на мысль, что нам просто-таки судьба в самом скором времени покинуть сей непритязательный островок да перебраться на житье-бытье туда… Разве же тебе не хочется этого? Не хочется побывать со мной не землях своей неродной родины и показать, скажем, все те места, в которых ты любил когдато бывать?
У Уэльса, от темы этой всякий раз нервничающего, капельку, самую капельку дернулся многострадальный лицевой нерв, заставляя чертов левый глаз возвратиться к противоестественному самовольному движению, отчего мальчишка, злобно рыча да распаляясь, хлопнул самого себя по лицу ладонью, поспешно пряча левое глазное яблоко под напряженными в судороге пальцами.
— Да почему ты не можешь просто вести себя, как обычный гребаный человек, идиотский хаукарль?! Почему не можешь просто идти и молчать, а не думать о всякой… ерунде? Хуй бы с ней, с этой Англией, но эта твоя песенка… Ты опять обкурился своего поганого сена?! Я не знаю как, я не видел, чтобы ты, скотина, курил, но… Но что, блядство, с тобой не так, Микель Рейнхарт?!
Микель ненадолго прервал свой гармоничный лебединый риверданс. Почти запнулся каблуком о каменистую насыпь, почти повалился на отпрянувшего Уэльса всей своей громадой, лишь чудом ухватившись за выдранную с корнем и выброшенную обратно в землю-могилку траву.
Выражая всем своим ликом искреннее печальное сожаление, недовольно и расстроенно пробормотал, признаваясь в том позорном, в чем признаваться до последнего, наверное, не желал — по крайней мере, нормальные люди уж точно бы не пожелали:
— Вовсе нет, душа моя. Я ничего не курил. Но, отвечая на твой вопрос — со мной по жизни все не так, sweety, — получилось очень вдохновенно, смиренно и проникновенно.
Настолько, что даже Юа оценил.
— А не врешь ли? — хмуро прищурился не прикрытым правым глазом, перехватывая идиота за воротник да притискивая того поближе, чтобы, поднявшись на носках, чутко принюхаться: пахло морем, солью, немножечко трупами, немножечко травой, сыростью и — намертво, просто-таки заменив собой кислород, кровь, слюну и пот — просроченным въевшимся табаком. — В смысле, не про твои болезни — в них я и не сомневался, — а… Да как, черт, я смогу понять, говоришь ли ты правду, если ты весь провонял своими сигаретами да трупятиной, болван паршивый?!
— А вот так. Просто! — перехватывая подрагивающие — от ознобного простуженного холода — запястья мальчика своими пальцами — подрагивающими от острой нехватки никотина и того же самого пресловутого холода — прошептал-прокричал-промолился лисий мужчина. — Я никогда тебе не лгу, ну сколько же можно повторять, котенок?! Хватит, не будь со мной так жесток! Не курил я абсолютно ничего целый дьяволов день. Более того, я не видел своих сигарет с тех пор, как мы покинули берег, и, выходит, либо позабыл их там же, либо их меня лишили…
— Эльфы… — перебив его, с какого-то совершенно невозможного чуда вдруг выбормотал Юа, расширившимися глазами-бутонами глядя чуточку за Микеля и наискось, обжигая ноябрьским стуженым взглядом его плечо. — Чертовы эльфы, Рейнхарт.
— Эльфы, душа моя…? — изумленно переспросил лис, задумчиво хмуря брови, чтобы между лбом и переносицей пролегла тоненькая сеточка-паутиночка аккуратной — досконально изученной мальчишкой — морщинки. — Ну, быть может, конечно, и проказники-эльфы постарались, хоть я и не думаю, что им особенно сильно может пригодиться мой табак — думается, он погубит их еще даже быстрее заправского железа, но…
— Да нет же! — прекращая всю его излишнюю пустословную болтовню, Юа, пихнув мужчину в плечо да развернув того на половину градусовой сферы, выпростал впереди себя руку и, ткнув куда-то в сливовую темноту пальцем, прохрипел: — Вон там… твои чертовы… эльфы. Блядь…
Слышать подобное от английского мальчика-Уэльса было настолько обворожительно невозможно, что Микель, мгновенно позабыв и про сигареты, и про все остальное на свете, прищурил глаза, поднапряг зрение и, долго-долго вглядываясь в силуэты холмов, поначалу представившихся ему околдованными великанами-фьянами, разглядел вдруг…
Неизвестно откуда взявшиеся…
Домики.
Маленькие, даже крошечные, домишки, посвященные особенному вересковому волшебству, были выкрашены в ослепительно-белый свет, который до последнего не выглядывал из синеющей темени: не горел, не выдавал себя, полыхал такой же дымчатой чернотой, в конце всех концов показавшись на глаза не верящему всем пламенным сердцем охотничьему лису, а его скептичному упрямому мальчишке, теперь удивленно и непонятливо переводящему взгляд с мохнатых крыш на мужчину и обратно.
Крыши же запорошила трава-валерианница, по крышам бегал рябиновый вьюн, и хотя окружающие взгорья покрывал мертвенный жухлый цвет перевалившей за свою середину осени — здесь, рядом со странными невозможными жилищами, оснащенными и оконцами, и замкнутыми дверцами без замка, скважины да ручки, плелись густые травы, выбивался к небу иван-чай, и всюду, куда хватало глаз, стелился клубами высеребренный переливчатый туман, удерживающий во влажных любящих ладонях пыльцу забившихся под землю любопытных сидхе.
Домишки умостились прямо у корней-подножий, над домишками нависали густые хвойные кустарники с косматой волчьей тенью. Домишки высвечивались крохотными серебристыми зародышами труб да белыми-белыми птичьими будками, прибитыми к дереву у наверший треугольных крыш, будто бы сотканных самим мхом да матерью-травой, и воздух, отливающий от них пьяными ветрами, разил не вездесущим сырым холодом, а…