Юа, запнувшись о следующее на подходе слово, недоверчиво насупился.
— Кого…? — мрачно спросил, чувствуя себя последним на земле идиотом. — Кого-кого ты там встречал, чертов лисоблуд?
— Эльфов, конечно же, — совершенно спокойно ответствовал тот, обдавая все сильнее да сильнее распаляющегося мальчишку новой порцией снисходительного взгляда. Такого, с каким смотрят, например, на милого, красивого и любимого, но бесконечно обделенного и воображением, и способностью к умственной деятельности ребенка. Или там какого-нибудь паршивого щенка. Сраного котенка, в конце концов. — Поэтому мне и известно, что у них да как. И поэтому я…
— Да конечно! — вновь затыкая безмозглому идиоту этот его бесполезный рот, с рыком выплюнул Уэльс, доведенный до точки ревностного кипения и придушившего гордость пренебрежения. — С какого хера ты вдруг решил начать мне врать, паршивый хаукарль?! Совсем помешался на этих своих ублюдских эльфах или что, считаешь, будто я такой идиот, которого можно бесконечно кормить тупыми баснями да сказками?! Так я и поверил, будто здесь, под самым носом у людей, живут какие-то гребаные волшебные… гоблины!
— Юноша… — Микель выглядел привычно обиженным, осунувшимся. Хотя… Хотя, может, и не совсем привычно: такой вид он принимал исключительно в тех случаях, когда старался что-то там важное для себя до упрямого мальчишки донести, а тот принимался всеми силами отбрыкиваться да отказываться, отвечая на все доброе усиленно-злобным швырянием спелых зачарованных яблочек. — Я никогда тебе не лгал, ну, право, хватит меня бесконечно в этом упрекать! С чего ты вообще…
— С того, что достал ты меня уже своими чертовыми эльфами! Эльфы то, эльфы это, везде одни поганые эльфы-эльфы-эльфы! — хоть и понимая, что, наверное, давно уже не прав да и вообще усиленно перегибает палку страшного крамольного раздора, всклокочился Юа. Покосился на чертов венок в подрагивающих — от нервов, утомления, обиды и угасающего волнения — лисьих пальцах, покосился на белую животину с синими внимательными глазами, недовольную тем, что даже в столь глухих безлюдных местах ее умудрились обобрать… — И вообще, верни собаке ее проклятые ягоды и пошли домой, тупое ты хаукарлище! Ну, или, если очень хочешь, оставайся здесь и ползай по кустам в поисках задниц своих дебильных гоблинов, а я куда-нибудь к чертовой матери… пойду. Потому что сил моих больше нет вытерпливать все это говно.
Рейнхарту такой ответ понравился настолько, насколько чувствительной зазнобе Белоснежникого папани понравилось появлении на свет кого-то ее превосходящего да совершенно ничего еще — хотя бы в том же умственном плане — из себя не представляющего, но зато притязательно-наглого, всеобще благоденственного и живущего под ее же собственной крышей.
— А вот так говорить даже не смей, мальчик мой, — сухо и угрожающе прорычал он, сжимая в пальцах красные ягоды так, чтобы те, треснув, лопнули да скатились к ногам пересушенными шкурками и горсткой черных семян, обагренных каплями умирающей крови. — Никуда ты без меня не пойдешь, уяснил? Никогда. Даже с места своего не сдвинешься, Беллочка, пока я тебе не разрешу, — в голосе его проснулось столько знакомой полыхающей больной стали, что Юа…
Ослушаться, к собственной горечи, не посмел.
Бросил-фыркнул только это свое извечное «блядь», отвел взгляд и, поковырявшись ботинком в поросшем травой сухом навозном черноземе, тихо и как будто бы безразлично еще раз повелел вернуть петушиной псине ее венок, на что получил весьма лисий и весьма предсказуемый ответ:
— И вовсе он не ее, а мой, Юа.
— Да с чего бы это, мать твою воровку? Что, теперь ты вот так оправдываешь свое хреново клептоманство, а, паршивый рыб?!
Понять по выражению напыжившихся куньих глаз злится Рейнхарт или нет — юноша отчего-то на сей раз… затруднился.
С настороженностью уставился на то, как тот, пошевелив в пустоте сгорбившимися сучьями-пальцами, подходит к нему. Как неторопливо склоняется, как протягивает руку и ажурно, росписью по шелку, почти невесомо проводит кончиками ногтей по снегиревой щеке, задевая сладкие уголки губ-бархатцев и нижнюю припухшую линию в ранимых трещинках, погружаясь самым краешком большого пальца в горячий зовущий рот, покорно приоткрывающийся навстречу: если словесно Юа еще мог поднимать дыбом шерсть и бесконечно лаяться, то тело его сопротивляться теперь отказывалось напрочь, тут же подчиняясь волевой руке укротившего хозяина.
— Это, чтобы ты знал, котенок, вовсе не собака, а, что называется, Баггейн: этакий добрейший гавкающий оборотень с английского острова Мэн, населенного призраком да нечистью куда как больше, нежели живой тварью. Баггейн изрядно славится своими дурными манерами и больше всего прочего любит принимать два облика — белого фокстерьера да черного петуха, только вот определиться с конечным выбором никак не может, и поэтому все чаше приходит в города да поселки такой вот очаровательной сшившейся химерой. — Палец — на самый кончик ласкающей шероховатой фаланги со вкусом морского песка да сигарет — погрузился глубже, обводя покорный себе неподвижный язык, принимаясь тот настойчиво, уязвляюще и грубо выглаживать, сотрясая существо взятого врасплох мальчишки легкой соленой дрожью. — Что же до украденных мною ягод… Видишь эту некрасивую подкову в зубах старины Баггейна? Вот и умница, золотце, мой послушный котик. Дело здесь в том, что мы с тобой волей случая наткнулись на выгон весьма и весьма каверзного эльфогубца, иначе и не назовешь: фейри, да будет тебе известно, на дух не переносят железа — оно убивает их волшебство, поэтому-то в нынешнем мире да в больших городах ничего магического и не осталось. И вместе с тем можжевеловые ягоды — одно из любимейших лакомств Благого — да и Неблагого тоже — Двора. Так что, как ты понимаешь, неизвестный некто смастерил весьма и весьма жестокую игрушку: если несмышленый эльфеныш, не успевший еще ничего познать на собственной шкурке, полезет добывать желанное угощение, то, ненароком притронувшись к подкове, должно быть, потеряет и свою силу, и самого себя, и весь этот олений загон на деле не больше, чем один сплошной обман да крематорий для всякого… скажем так, создания более земного, чем те, что ныне этой землей правят. Пускай мне несколько не под силу выдрать железо из монолитного деревянного сруба, но хотя бы ягоды эти я отсюда унести могу.
В словах его было столько неподдельного отвращения, столько странной, стертой, действительно живой боли за этих маленьких непостижимых существ, в дыхание которых Уэльсу все еще не удавалось толком уверовать, что юноша…
Юноша, вопреки кипящей внутри упрямой гордости да страдающей от вечных ожогов ревности, потупил взгляд. Шевельнул губами, осторожно выпуская выскользнувший палец, и, махнув рукой и на всех этих чертовых эльфов, и на Рейнхарта с его гребаными безумствами, просто взял того за запястье, переместился на рукав пальто и, дернув посильнее, быстрым шагом без оглядок повел притихшего, но ни разу не сопротивляющегося короля Оберона, воплощенного в смуглой южной коже неподвластного никому и ничему человека, вверх по землистой петляющей тропинке, стараясь держаться от оленьего забора, поначалу даже немножко пленившего любопытствующий взгляд, как можно…
Дальше.
На следующем отрезке пути, когда ловушка для эльфов истлела, а Рейнхарт с Уэльсом погрузились в монотонное тревожное вышагивание вдоль низких пологих холмиков с зеленой еще травой, на вершинах которых время от времени попадались низкорослые кривоватые деревца с загнутыми кверху ветками, у господина лиса, кажется, окончательно слетел рассудок и, поддавшись новому обострившемуся наваждению, он начал…
Петь.
Если, конечно, то, что он вытворял, вообще можно было назвать песней: сначала кудлатый балбес все ходил вокруг да около, ощупывал осторожной лисьей лапой почву, принюхивался да приглядывался, пару раз — безо всякой на то причины и всякого смысла — пробормотал хреново слово «Англия».
Снова покосился на Юа.
Снова не добился никакого иного ответа, кроме столь же косого взгляда да излюбленного уничижающего «блядь», сопровожденного постукиванием тонких пальцев по высокому лбу с подстриженной аккуратной челкой.