Юа выслушал его без лишних слов, без пререканий и без рыка, разъедающего и душу, и глотку белопенным океаническим кипением.
Подтянул поближе к себе тощие ноги, подул жарким паром на костенеющие руки и, зажмурив глаза, чтобы только не видеть, что делает, подался чуть в сторону, бессильно утыкаясь замершему от изумления мужчине щекой в плечо, позволяя тому тут же обнять себя, притиснуть близко-близко к громыхающему сердцу и завернуть полой мокрого-мокрого плаща, сохранившего впитанное тепло разведенного погребального кострища.
Где-то там, на серых гребнях, тряслась и ярилась факелом швыряемая из стороны в сторону лодка в морской упряжке, где-то там алые шелковичные ягоды загорались с тихим мшистым хрустом, а здесь, рядом, Микель Рейнхарт, зарывшийся губами да подбородком в мальчишеский затылок, тихо и смущенно, покрепче стискивая руки и словно бы прячась лицом в чужих волосах, сбивчиво шептал:
— Если честно, свет мой… я имел неудачу немножечко заблудиться… Понятия не имею, в какой стороне находится город, а в лодку мне больше ни за что лезть не хотелось. Поэтому я и решил, что попробую нас немного развлечь, пока что-нибудь не случится и мы не поймем, куда нужно идти, чтобы не заплутать еще безнадежнее. Здесь, как ты понимаешь, не обжитый край с указателями да цивилизацией, и здесь лучше не оставаться без крыши над головой ночной осенней порой, и…
Юа вздохнул.
Небрежно, но снисходительно хлопнул идиота ладонью по спине.
Немного погодя, слушая, как тот затыкается и перестает дышать, поднялся пальцами повыше, зарываясь в мокрые щекотные прядки, чтобы несмело и настороженно те растрепать да добраться до чувствительной к прикосновениям кожи…
А потом, позволив себе прикрыть глаза да обессиленно вымученно улыбнуться одними уголками внутренних — все еще не внешних — губ, тихо и беззлобно пробормотал:
— Город прямо на юго-запад, дурак ты хаукарлистый. То есть назад и наискось за нашей спиной. Наверное, к темноте как раз и доберемся.
— Но… как, мальчик мой…? Откуда ты…?!
Юа усилил хватку, нажал на курчавый затылок, чтобы лишний раз не трепыхался и не прожигал блудными своими глазищами. Извернулся сам, прильнул лбом да носом к изгибу лисьей шеи и, растворяясь вот в этом родном сумасшедшем запахе, в горячих требовательных руках вокруг тела и той видимой обманчивой власти, которую ему позволял мужчина, прошептал:
— Потому что я, в отличие от тебя, следил, куда ты гребешь, придурок…
⊹⊹⊹
По бледным-бледным спаржево-зеленым плоскогорным плато, бесконечными насыпями тянущимся то наверх, то вширь, а то вдруг достигающим вершинной гряды и склоняющимся крутыми скатами вниз, в накрытую сырейшим туманом яму-пропасть, раскинувшую утробу ниже самого моря, расхаживали затерявшиеся между всеми реальностями коротконогие одичалые лошадки-кораблики с паклей нечесаной гривы и добрейшей собачьей тоской в умных карих глазах.
Лошаденки перебирали вытянутыми бархатной трубкой губами закоченевший под ветром мшаль, высасывали из того ворсинки-хворостинки и, поддевая подошвой копыта забежавший под ноги лавовый камень, игривым ляганием отправляли тот в сторону двух бесприютных путников-людей, один из которых через шаг громко и с хрипом чихал, всякий раз срываясь на последующие чертыхающиеся проклятья, а другой — похожий на тщедушную астматичную рыбеху, наделенную дикой красотой черного собрата-единорога с далеких Шетландских да британских островов — ершился, куксился, занавешивался не греющей ни разу шубой зализанных солью растрепанных волос и то и дело пытался отвязаться от человека первого, что продолжал и продолжал пытаться укутать его в свое пальто.
Одни лошадиные табунки сменялись табунками другими — еще более коренастыми, грубоватыми, будто скальной породы камни-валуны, коротконогими, большеголовыми и длинноторсными, а сухое одноликое плато смежалось запахами горелых ветров, доносимых с далеких лавовых полей, или ветров ледяных, пролетавших накануне над белыми брызгами разбросанных вдоль побережий глетчеров или морен. Иногда удавалось краем глаза задеть умирающую речную долину, смутно сохранившую следы временного водяного присутствия: долину покинул причитавшийся той ирландский ши, не принятый упертыми в своих расхождениях исландцами, и река, тоскуя по вернувшемуся в Дублин или Пассидж-Уэст хранителю, теперь терялась за гладями льдистых пресноводных озер, оставляя чаек, кружащих под коркой облаков подобно белоперым ангелам, недоуменно щелкать клювами да эхом разносить один и тот же безответный вопрос: куда, куда?
Плато казалось до неприличия однообразным, все холмы, как один, складывались в тень далекого замка Брана, под мрачными гротескными фасадами которого инквизиторскими танцами с ведьмами плясали арктические луговые розы, оставившие от себя одни тросточки да опадающие листья, и лишь через каждую тысячу шагов где-нибудь попадались да пропадали обратно топкие болотистые оазисы, образованные прошлогодними разливами вод, да обступившие те и заживо заморозившиеся бесстебельные цветки-смолевки.
Чем дальше два путника пробирались, подслеповато щуря глаза по течению острого ветра, разящего теперь уже заспиртованным безликим духом, закупоренным в укромный подземный ларь, тем страннее им становилось: Микель вскоре заявил, что перестал ощущать малейший холод, зато налег нытьем на чувство горького полынного голода, пожирающего заживо его желудок, а Юа, все еще страдая от мерзлости и никак не в силах сообразить, куда подевалась способность его собственного тела сгенерировать хотя бы одну-единственную внутреннюю искорку, практически стучал зубами, испытывая ко всему кормовому-пищевому временную непереносимость.
Микель чихал — Юа в ответ сочувственно хлюпал носом, пристыженно скашивая глаза, в которых плескалась сотня пустых, абсолютно одинаковых местных насыпей, становящихся на время его новыми зрачками. Юа чихал — Микель отплясывал ногами чечетку, объясняясь тем, что холода-то он не чувствует, а вот отсутствующее ощущение собственных ног как-то все-таки напрягает, нервирует и явным образом никак не повышает настроения.
— Белла, а, моя милая Белла… Белла! Белла… Беллочка…
— Да хватит уже домогаться! Что, мать твою, за сраная «Белла» еще, Тупейшество?! Где ты вообще ее взял?
— Ну, как это «где»? — Рейнхарт, добившийся-таки причитавшейся дозы внимания, казался удивленным. — Неужто ты и банальных мультиков, душа моя, не смотрел? Дисней там, американские черепашки-мутанты, плешивые коты да сырные мыши, пещерные человечки с ручными розовыми сосисками-динозаврами и все прочие прекрасные каноны? Только не говори мне, что и они обошли тебя стороной, маленький мой дикий Маугли!
— Обошли, Тупейшество. Почти, — помешкав, отрезал Уэльс, скашивая взгляд и всматриваясь в стойбища пестрошерстных фигурок маленьких коренных исландцев, складывающихся потугами переменчивого льдисто-огненного сердца то в огромную выбеленную вестфальскую лошадь, сошедшую со старого германского герба, оседланную проказливыми духами Саксонии и Тюрингии, то в плоскомордого богла, хитро ухмыляющегося каменьями-зубами да зелеными земными трещинами прищуренных глаз. — Не до твоих тупых динозавров мне было, представь себе. И вообще, гребаный хаукарлище… Ты-то когда успел пропустить через себя все это дерьмо, если вроде бы рос не в самых благих для роскоши условиях? Что-то мне с трудом представляются эти твои трущобы и новинки сраного… какого-то там матографа.
— И представляется тебе совершенно правильно, радость моя, — с довольством отозвался мужчина, сотрясая округу и перепуганных лошадей еще одним громовержным чихом. — Их вовсе не было в нем, в моем детстве, этих загадочных благоприятных условий для всестороннего благословенного отупения. Зато они появились позже, когда я обрел долгожданную самостоятельность, а мультфильмами, знаешь ли, я не брезгую и сейчас — тупеть-то теперь, как говорится, уже поздно…
— Ни хрена так не говорится, идиот. И ни черта тупеть не поздно! Тебе-то уж точно! Прогресс, чтоб его, практически налицо, хаукарлище.