Зато теперь Юа очень и очень хорошо понимал, зачем и почему бульдожий старикан всучил им на прощание чудные спасательные жилетки — оранжевые и толстые, куда как более действенные и надежные, чем те чертовы воздушные подушечки, которые ему приходилось видеть прежде на книжных страницах, в голливудских фильмах, замечать наглядным пособием на школьной стенке рядом с огнетушителем да подписанной самым великим пожарником каской и мельком угадывать на просторах отчалившего теперь интернета.
Старик предупреждал о хитроумной, злопамятной да чертовски богатой на выкрутасы погоде, Рейнхарт пафосно и пренебрежительно отмахивался — мол, я бывалый морской волк, весла держал целых два раза, пока гонялся за утками через городской канал на склеенном своими руками плоту, и уж с какими-то несчастными волнушками справлюсь, а Юа…
Юа вот, по всем правилам закутанный да завернутый в свой жилет, то и дело проверял и перепроверял все завязочки-липучки-молнии, желая убедиться, что штуковина на нем держится, и, если что-нибудь все-таки приключится с умирающей лодкой, то он хотя бы с места не отправится топором ко дну, потому как в плавании был не то чтобы…
Особо силен.
Воду он недолюбливал и еще больше недолюбливал непосредственно в той находиться, в то время как Рейнхарт, несмотря на все припадки и жаркие склочные ссоры с ехидничающим — вот и Юа тоже пошел сходить с ума, видя в неживых, наверное, объектах крайне изворотливых и наделенных разумом субъектов — морем, ситуацией явственно наслаждался, ситуацию смаковал, упрямо отказываясь надевать подпихиваемый мальчишкой жилет и верить, будто с ладной древесной посудиной может что-нибудь нехорошее приключиться.
Потихоньку, короткими рваными прыжками, они продвигались в неизвестное дальше. Потихоньку ветер менял направление и иногда задувал им в спину, и тогда гребки получались лихими да размашистыми, а лодка все безнадежнее и безнадежнее удалялась от якоря берегов, пока те вдруг окончательно не растворились за зыбкой пеленой наползшего откуда-то извне тумана, что, заточив мужчину и его юношу в иллюзорный кукольный коробок, подтер чернильным ластиком все остальные рамки да палитры, оставив Уэльса, начинающего все больше и больше нервничать, один на один с озлобленной жизненной колыбелью и поселившейся в ее пучинах всесжирающей пустотой.
Мальчик старался, терпел, действительно изо всех сил терпел, но всякий раз, украдкой и ненароком поглядывая на лицо Рейнхарта, убеждался, что тот вообще к чертовой матери позабыл, куда и зачем они столь опрометчиво сунулись, и тогда терпение, поджимая хвостец озябшего долбанутого фламинго, заблудившегося в лапландских широтах, начинало истлевать: истлевать быстро, очень, очень и очень упоительно быстро…
Пока, подбодренное и подтолкнутое на решающий шаг кручинисто-сильным и ярым буруном, вздымающимся и дышащим совсем как настоящая живая грудь, что сотряс разом всю лодку, едва не перевернул кадку с Котом и чуть не выбросил в пучину самого Уэльса, что лишь чудом успел ухватиться трясущимися пальцами за оба борта сразу, пока отпущенный капюшон тут же отлетел назад и черные волосы разметались ловчей сеткой по ветру, не иссякло с концами, отозвавшись напоследок добродушным урановым взрывом.
— Микель! — с екающим сердцем, обрывая все удерживающие матросские тросы, заорал Юа, отчаянно стараясь привлечь внимание заигравшегося придурка, но не добиваясь от того даже банального косого взгляда в свою сторону. — Микель! Рейнхарт, сука! Слушай, когда я с тобой говорю! Сколько, блядь, можно надо мной издеваться?!
Сплошная кипень перекачивающего одрогшее суденышко вала рычала настолько оглушительно громко и настолько пенно-озлобленно, что он искренне подпустил к бунтующемуся сознанию достаточно логичную догадку, будто человек с желтыми глазами мог его не расслышать и не услышать тоже, но тем не менее…
Тем не менее приходя от столь непонятного пренебрежения — пусть и надиктованного властолюбивыми условиями — в еще большее бешенство, Юа, удерживаясь за ненадежные отваливающиеся края, сполз еще чуть пониже и, прицелившись, что есть сил лягнул жеребячьей ногой улыбающегося кретина под вытаращенное колено, отчего тот, схлопотав удар не чем-нибудь, а острым и твердым каблуком, разом просветлел, очнулся-опомнился и, бешено заозиравшись по сторонам, с добивающим клоунадным идиотизмом закричал:
— О боже, моя волоокая небесная звезда… Где мы находимся и как нас сюда занесло?! Почему здесь так шумно, где берег и что вообще происходит?! Белла! Ответь мне! С тобой все в порядке, Белла?!
Юа, давно уже все той же сенсорной задницей чуявший скотинистое неладное, наконец, в полной мере осознал, что именно во всей этой французской цирковой комедии таковым являлось: оказывается, сраный господин Рейнхарт вовсе не выбирал для своего прощального таинства местечко получше да поприятнее какой-нибудь там фен-шуйной кармой, веющей утопленными душами флотоводцев да рядовых моряков, а так просто и так невозможно-глупо…
Забылся, закрылся и заблудился в далеких дорогах бродячих осенних менестрелей.
Ладно, ладно, пусть не так уж и заблудился: Юа хотя бы точно помнил, в какой стороне остался дремать скрывшийся с глаз берег — зря он, что ли, столько времени завороженной печальной вороной глядел, как тот удаляется? — но…
Но.
— Твою сраную тупорылую мамашу! — не выдержав, с такой же морской пеной у рта взрычал он. — Я думал, что ты, скотина, понимаешь, что творишь! Я, блядь, поверить в это умудрился! Что опять с тобой произошло?! Ты снова наврал и обкурился своего паршивого сена, сволочь?!
Рейнхарт, отчаянно желая смыть с рыжей хитрой шкурки пятно оклеветавшего позора, тут же вскинул пальцы-ладони и яростно теми замахал…
Из-за чего, конечно же, едва не упустил гребаные весла, одно из которых все-таки вырвалось из руки и лишь чудом да в невозможный последний миг оказалось перехвачено вздыбленным полуживым мальчишкой, которого, признаться, уже успело тайком несколько раз вырвать, покуда тело привыкало к чокнутой сатанической тряске, и теперь рвота, омываемая солью, перекатывалась вместе с морскими лужами где-то на самом лодочном донышке, отчего ноги опускать туда с тех пор хотелось…
Не то чтобы очень прям сильно.
Да он, если подумать, и не опускал — это мистер фокс, ничего-то на свете не знающий, все хлюпал да елозил по импровизированному сподручному болотцу своими ножищами, пытающимися, очевидно, повторить вслед за руками да головой вспышку богатой на изобретательность экспрессии.
— И вовсе нет, моя милая Белла! — с все тем же виновато-умирающим выражением потускневших напуганных глаз прокричал ответом Микель, бережно и крепко прижимающий к груди оба весла, одним из которых — тем самым, которое попытался потерять — только что со всей молодецкой стати получил по раскалывающейся тупой макушке. — Я клянусь тебе, что ничего сегодня не курил! Даже к обычным сигаретам не притронулся! Я просто… так задумался, кажется, о том, что тебе пообещал, и о тебе самом, мой дорогой мальчик… что немного не заметил, куда нас с тобой заносит… Да если бы я только знал, что тут за ужас вокруг творится, то уже давно бы поторопил загостившегося милорда с его полетом и унес бы тебя отсюда куда подальше, котенок!
О днище лодки, едва дождавшись завершения пылкого монолога, ударился невидимый дельфиний плавник, дерево затряслось и заскрипело утопившейся инквизиционной каргой со стигматами гнойных бородавок на лбу.
Море беспощадно серчало, швырялось в человеческие лица китовым своим говором, нефтевой горечью и неумелой шепелявой речью, и от звуков этих, от соленых йодированных запахов, сводящих лимоном скулы и заставляющих надрезанные запястья трепетно ныть, Уэльсу почудилось, будто они оба с Рейнхартом все-таки… выжили из ума.
Угодили за войлочную квадратную решетку, получили право нарядиться в строгую классику белой униформы и теперь торчат не где-нибудь, а в чертовой психиатрической больнице и видят морскую качку за перекатыванием инвалидных кресел по грязному довоенному полу, покрытому трухой да щебнем заоконного парка с облинявшей еще прошлой весной черемухой.