Отвечать резко перехотелось, отвечать и до этого не сильно-то хотелось, но Микель смотрел так жалобно и так… откровенно-просяще, что Уэльс, поспешно отвернув голову, только тихо и отрывисто проворчал, сам уже не соображая, с чего решил, что к ним непременно должен добавиться кто-то… еще:
— Не знаю я, дурной хаукарль. Ты же захотел свою сраную лодку и поплелся за ней сюда, вот я и…
— И что с того? — мягко уточнил мужчина, прижимаясь теснее, перехватывая правой рукой руку Юа, насильно переплетая с той жгучие пальцы и оставаясь катить запетлявшую коляску рукой исключительно левой, уже не обращая внимания, что рыб, тараща глаза, бьется на штормящих волнах и злостно плещет хвостом, в расстроенных нервных порывах вдыхая запахи тигельного металла, топленого угля, шлейфованной древесины и, конечно же, другой рыбы, переваренной в смолистой атмосфере обжитого промышленного порта. — Я просто возьму ее напрокат, эту несчастную лодку. Скажем, до самого позднего вечера, пока здесь все работает, чтобы никуда не гнаться и неторопливо делать свои дела, а как справимся — так ее и вернем. Зачем нам для этого нужен кто-то еще, золотце? Мы, Создатель не приведи к обратному, живем во вполне цивильном мирке, чтобы не отыскать способа выторговать и мнимое межрасовое доверие, и право обладать чьей-либо вещью, да и веслами шевелить я, думается, способен и без всякого бесполезного помощничка.
Именно на упоминании про весла восточные глаза-миндалики немного дрогнули, удивленно расширились, и Рейнхарт даже чуточку оскорбился, сообразив, что котеночный мальчик-Юа ему таких банальных умений приписывать не спешил.
Кажется, котеночный мальчик-Юа вообще сомневался в его способностях — как умственных, так и деятельных, — и от осознания этого мужчине сделалось несколько плачевно-дождливо, сыро, скользко и вязко, будто его только что окунули в это вот безумное тягучее небо, растекающееся крапинами слюды, и как следует притопили, после чего вырвали заживо сердце и, разлучив то с телом, повезли далекой южной бригантиной в славный вымерший Константинополь.
Запоздало Рейнхарт припомнил, что ведь, если подумать, все, что он перед мальчиком делал — это с чувством угрожал, храбро распускал руки, причинял боль, творил одно дерьмо за другим и тупо размахивал членом…
Ну, или приставал к члену подростковому.
Рассказывать истории прошлого — рассказывал с удовольствием и бравадой, а вот в настоящем ничего не показывал, не демонстрировал, как, чем и почему достоин той благодати, чтобы заслуженно находиться рядом с нежным цветком, которого не то что даже особенно сильно берег в силу того, что не мог обуздать собственных чертовых порывов упивающейся кровавой жестокости, и, в общем-то…
В общем-то…
Так за все это время и не научился обращаться с маленькими хрупкими принцами, заправски ломая косточки да обдирая пернатые белые крылышки, но не умея забрать к себе на колени и показать, что он тоже кое-что жизненное-мудрое знает и на него — первоочередно — можно взять и по-человечески положиться.
Пришибленный и ударенный этими безрадостными мыслями, нахлынувшими зверствующей океанической волной, не замечающий, что Юа — тоже притихший и что-то то ли принявший на свой счет, то ли потерявший к разговору интерес — старательно косится в сторону серо-синей пепельной воды, выуживая из той взглядом тушки тучных чаек-айсбергов, мужчина проделал оставшийся до миниатюрной верфи путь в тишине, забранный в латунную перчатку протабаченного отвращения к себе самому, и уже там, перед поворотом на пирсовый порожек, ненадолго приостановив вскинувшего брови мальчишку и едва не выпустив из рук норовящую удрать коляску, с несвойственной серьезностью, клянясь и себе, и Уэльсу, и всем внутренним сумасшедшим богам, когдато решившим сотворить такого вот непутевого его, проговорил:
— Не подумай, будто я настолько самонадеян и напыщен, кроха, что не отдаю себе отчета в том, какое чудовище могу из себя представлять. Так же я хорошо понимаю, что человек вроде меня не может вызывать особенного доверия или, возможно, желания постоянно находиться с ним рядом. Мое общество может удручать и утомлять, я никогда не видел грани меры, я неудержимо буен, болен, агрессивен, эгоистичен, желаю лишь того, чтобы все происходило по-моему, и не понимаю чужих слов ни с первого, ни со второго, ни с десятого раза — я все это прекрасно знаю, поэтому тебе вовсе ни к чему утруждаться и бесконечно перечислять мне мои недостатки и слабые стороны. Я знаю, что жесток и невыносим, но отныне и впредь… Отныне и впредь я приложу все силы, чтобы постараться показать тебе, моя ласковая красота, и мои сильные стороны, и то, что ты можешь полностью на меня положиться. Я… обещаю тебе, если ты только сможешь принять это обещание от такого, как я.
Юа, пригвожденный к месту стягом щемящей неожиданности, парализовавшей вихрем желтых посерьезневших глаз, бесконтрольно вздрогнул под клокочущим плачем пролетевшей над головой чайки, притворившейся тонким заполярным соловьем.
Против воли передернулся каждой жилкой и каждой нервной клеточкой — под одежду незамеченной пробралась покалывающая за сосцы да жгутики кожи сластолюбивая ледяная морось.
Похмурил брови да по-своему седые глаза, пожевал нижнюю губу, желая солгать и огрызнуться, что с этими своими непрошеными обещаниями глупый лис, кажется, спятил еще больше, но отчего-то…
Отчего-то вместо всех обид, которые мог нанести заточенными словами, и обозначенного в звук удивления, потугами которого абсолютно не понимал, что на чудаковатого человека нашло, если он и так ему, в принципе, доверял — по крайней мере, так, как не доверял еще никому и никогда, — позволяя взять себя за руку да опуститься на колено на глазах у старика-бульдога, развесившего мешковатые защечные припасники, лишь оторопело стоял, смотрел и потрясенно молчал, пока Рейнхарт, прижимаясь к внешней стороне ладони извечно горячим лбом, что-то безумно-нежное, безумно-клятвенное и безумно…
Просто безумное шептал.
⊹⊹⊹
Далекий прибой, смешанный с черным реющим песком, бил в чугунные берега, и от этого гулкий рокот, обласкивающий холодными мокрыми ладонями отмерзающие уши, казался вконец мучительно-нестерпимым.
Ветер рвал капюшон и доставал до забранных под тряпье волос, то и дело выбрасывая на лицо одну или другую иссинюю ночнистую прядь. Ветер залезал под жмурящиеся слезящиеся веки и пробирался в ушные раковины хлестким языком, студил зубы и пальцы, и никакая чертовая одежда от него не спасала.
Вообще ничего не спасало, когда остатки скучившегося шторма, взбешенно шатающие хрупкую лодчонку из стороны в сторону, заливались за борта сгустками плотной курчавой пены, окрашенной в цвета паленого горлышка снежной крачки.
Пены было даже больше, чем воды, хоть и соленые ледяные волны, шипя и щерясь, то и дело то колотились в днище, то бегали-скользили по зализанным сырью банкам, то плевалась в лицо и пробивались сквозь замо́к зубов, а то и вовсе, оборачиваясь семиглавой Сциллой с бурой водорослью в волосах, норовили вырвать из рук изможденного, побледневшего и тоже окоченевшего Рейнхарта скользкие весла, с пробудившейся волей которых теперь приходилось сражаться при каждом гребном взмахе: древесина, обласканная полярной стихией, упрямо сопротивлялась рукам человека и всеми силами норовила утащить того — вместе с его утлым суденышком да хлипким на вид беспомощным попутчиком — к голодному дну.
Юа был уверен, что с отпусканием сраного гренландского Кота, который и без того как-то — да и не так уж смертельно плохо, судя по всему — прожил у Рейнхарта долгие несколько месяцев, можно было и подождать — хотя бы до тех пор, пока не утихомирится сошедшая с ума непогода, — но заговаривать об этом вслух не стал и пробовать: господин лис одним хреном ничего не поймет, да и после этого его коленопреклоненного обещания вот так сразу, с дуру, набрасываться и орать, что непутевый хаукарль опять все делает из рук вон не так…
Не получалось.
Не хотелось и обругивалось самим противящимся сердцем.