— И с чего бы это, позволь праздно полюбопытствовать, ты удумал их защищать, мой подозрительный цветок, никогда прежде, как мне кажется, не страдавший пагубным грехом человеколюбия, м-м-м? — На перекошенной лисьей морде разгорелось истовое бонапартовое буйство, полетели фитильные искры, ощерились морщинками заострившиеся зверствующие черты, а изо рта, пока еще толком не притронувшегося к тлеющим на столе сигаретам, садануло клубами невидимого дыма, давно обуявшего всю его больную душу. — Я, между прочим, ревную, сердце мое, и в ревности своей могу быть очень, очень жесток. Поэтому заранее советую тебе уяснить, что ради твоего же собственного блага сторону стоит выбирать мою, даже если это требует всяческого нехорошего содействия… Или, по твоему измышлению, какие-то там жалкие мерзкие убийцы не способны на любовь?!
— О боже… ты хоть слышишь самого себя, кретин недобитый? Что, дьявол меня отсюда забери, ты опять несешь, укуренный идиот?! — зарычал ответом доведенный до нового срыва Уэльс, с чувством ударяя ногой в резиновой подошве по задней лапе одуревшего от переизбытка кровяного тестостерона Рейнхарта. — Какое, к черту, «защищаю»?! Какое, к черту, «человеколюбие»?! И какое, мать твою, «содействие»?! Ты что, переубивать их тут всех с тобой на пару предлагаешь?!
— А вот и такое, что они посмели позариться на тебя! — срывая от бешенства голос, взвыл мистер лис, стискивая пальцы сильнее и чувственно растряхивая пока не сопротивляющегося мальчишку так, чтобы у того поплыла бесовским колесом обозрения голова. — На мою неприкосновенную собственность, мальчик! И сделали это при мне, даже ни разу не посчитав нужным таиться! Как мне после это быть, ослепшая ты роза?! Ну, скажи, если знаешь?!
Вообще-то, приложив руку к сердцу, понять ополоумевший лисий порыв Юа даже… вполне себе мог.
Еще как мог, если уж быть до неприличия честным.
Его самого безумно выбесила чертова петушиная парочка, один пентюх из которой был безобразно нестриженно-хайрастым, с серьгой-черепушкой в левом ухе и дешевеньким колечком из коробки с кукурузным завтраком на безымянном пальце, а другой — блинообразным нифером с перекошенный обпитой рожей, вылезшей из какого-нибудь на редкость забористого некро-порнотриллера, снятого, вдобавок, не где-нибудь, а в родных краях Магдалены Кармен Кальдерон, тоже вот считающей себя писаной красоткой и заселяющей все гватемальско-сапотекские просторы собственными автопортретами с многоградусным индийским наклоном.
То бишь в этом, втором, Юа больными глазами и больным воображением узрел его.
Ожившего недомигрировавшего мексиканца.
Ольмека.
Карибца…
Один хрен.
Придурки эти — оба как на подбор, — увидав Уэльса в ночной рубашке, покрытого тонким слоем прошломинутного румянца от лисьих приставаний, все еще слегка плавающего глазами и контуженно сводящего ноги, чтобы нежелательные ни-разу-не-гости не заметили чего-нибудь компрометирующе неладного, пялились себе и пялились, пялились и пялились, пока мальчик бесконечно долго стоял напротив, так же бесконечно долго не в силах взять в толк, чего это они на него так уставились.
Запоздало, с каким-то дьявольщинным хохочущим озарением сообразил, что он бессовестно бос, уязвим в этой чертовой белой тряпке с рюшами, позорнейше унижен, да еще и волосы сраный Рейнхарт опять принудил распустить, разбросав те по спине, пояснице да по плечам.
Нет волос в тугом хвосте — нет и половины привычно непрошибаемой уверенности в себе, а хренов фокс вот постарался, а придурки на пороге так и застыли с ни разу не самособирающимся конструктором из будущей кровати, а Рейнхарт, скаля зубы, уже почуял нехорошее да подозрительное, закатывая рукава и со злобным видом туша ногой о ковер выплюнутую сигарету…
А потом, так и не поняв, во что вляпались своими тупыми коробками из-под мозгов и куда угодили, придурки, переглянувшись, и сказали это свое коронное, поплыв мигом порозовевшими, точно от чудно́го флакона краснухи-наркоты-бухла, харями:
«Какая здесь жгучая цыпочка нас встречает…»
В общем и целом, чтобы не кривя душой да не вспоминая про заповеди божьи, которыми порой можно было и пренебречь, придурков прихлопнуть хотелось и самому Уэльсу, и он бы с отменным удовольствием понаблюдал, как спущенный с цепи лисий доберман с ними разделывается, радостно сплевывая на прощание к полудохлым ногам, но…
Но ведь доберман этот навряд ли бы остановился на половине, да и потом…
— И куда, рассказывай, ты денешь трупы? — уже не соображая, говорит серьезно или вот так вот раскрывает потенциально возможное, но всяко неожиданное чувство черного юмора, все это время дремлющее глубоко внутри, шикнул мальчишка, требовательно вглядываясь в гипнотизирующие питоньи глазищи. — И я, Величество, сейчас не шутки с тобой шучу. Допустим, убить ты их — убьешь, ну а дальше-то что?
Микель, выглядящий так, будто замкнутый неразговорчивый Уэльс ему только что пылко и страстно признался в любви, молвя, что судьба забрала его невозможное сердце да взамен вложила в разверстую птичью грудину самого табачного лиса, даже не успевшего о том догадаться, немножечко смущенно крякнул. Поспешно разжал пальцы на мальчишеском горле, виновато и робко огладил просыпающиеся синяки. Поиграл в пальцах другой руки ножом и, похмуривши лоб, выдал, наконец, не очень уверенное, но, черт, вполне обстоятельное:
— Я мог бы, скажем, закопать их где-нибудь, мой прекрасный жестокий соловей… Хотя в столь неистовую погоду, несмотря на всю мою штормовую любовь, единственным несчастьем, что вытащило бы меня на продолжительную прогулку, стало бы только и непосредственно твое похищение. Так что с закапыванием пришлось бы, вероятно, повременить…
— Ага, — скептично фыркнул Уэльс. — Не говоря уже о том, что собачьи ищейки наверняка всю прекрасно унюхают, и тогда ты, скотина, станешь первым за последние годы, кто засядет здесь в гребаную тюрьму на пожизненное и без очереди.
— И то верно, — с все той же серьезной миной неожиданно легко согласился психопат с кудряшками, как будто бы и впрямь по-настоящему раздумывая, куда бы и как припрятать очередной… — стоп, стоп, почему очередной-то…? — труп. — Но тогда, предположим, я мог бы припрятать их в подвале, а наутро, как закончится буря, отнести их вместе с Котом в море, да там и сбросить… В смысле, Кота сбросить живым, а этих… ты понимаешь.
— Понимаю, — мрачно рыкнул капельку пришибленный Юа, складывая на груди потряхиваемые руки.
— Ну вот. Славно. Думаю, после ныряния да купания наших дорогих гостей не отыщет ни одна ищейка, душа моя. Ни двуногая, ни четвероногая. Ну, что скажешь? Теперь, раз мы так чудно порешили, ты, стало быть, позволишь мне?
Что самое страшное, на смуглом лице недобитого португальца, имеющего с жаркой запальчивой Португалией общего не больше, чем Юа имел его с Японией, не было ни тени, ни намека на розыгрыш, и Уэльсу от этого сделалось настолько не по себе, что по спине пробежали колкие зубастые мурашки.
Покосившись на нож, продолжающий поблескивать в решительных хозяйских пальцах ощеренной пастью, мальчик еще больше помрачнел, поспешно вырвал тот из чужой руки, зажимая в руке собственной и предупреждающе отшвыривая в сторону, чтобы тупая железка, отскочив от стены, рухнула в булькнувшую прудовую лужу, немедленно отойдя к пожирающему ржавчиной дну.
— Не позволю, — сухо бросил он, притоптывая ногой, точно вконец добитый родитель, вынужденный объяснять скудоумному отпрыску, почему сраного котенка, подобранного с улицы и приведенного на время в дом, нельзя лишать хвоста, лапы, головы или чего-нибудь интересного еще. — Если до тебя никак не доходит, Тупейшество, то все как будто бы в курсе, куда два придурка на фирменной машинке отправились и через какое примерно время должны возвратиться назад. Даже несмотря на шторм. И где, как ты думаешь, их станут искать первым делом, уже этой вот хреновой ночью, если они удумают бесследно исчезнуть? И куда, скотина такая, ты всунешь их фургон? Если не лень откатывать трупы к морю да топить те вместе с машиной, то не поленись, как нормальный мужик, вылезти к этим козлам и наглядно продемонстрировать, кому я, мать твою, принадлежу, вместо того, чтобы прятаться от всякой швали да прятать вместе с собой и меня! Не позорь меня, гребаный мистер фокс! — Не веря тому, что только что сподобился наговорить, Юа, оглушенный ударами собственного сердца, на негнущихся ногах отвернулся от застывшего столбом болвана. Прошлепал к плите, ухватился дрожащими пальцами за ее края и, тяжело выдохнув, пробормотал прежде, чем Микель успеет прийти в себя да наболтать чего-нибудь лишнего, что стопроцентно все испортит и оставит последнюю точку за ним, за этим блохастым лисом с вечными каучуковыми гормонами в глазах: — Иди уже, твое Тупейшество, покажи, мать их, кто тут настоящий альфа-вожак! А я пока… тут побуду. Выпью твоей чертовой… ромашки… И тебя напою, скотина пристукнутая. Когда эти… гады паршивые… свалят уже… Давай, не стой тут пнем, паршивый хаукарль! Меня, если что, тоже бесит, когда у нас… у тебя… в доме ползает всякое… дерьмо.