Вода наливалась достаточно быстро, зато остывала невыносимо медленно, и Уэльс, хорошенько зарубивший на носу, что в набранный накаленный кипяток лезть себе дороже, если не хотелось, конечно, потом мучиться вышедшей из строя головой да учащенным сердцебиением на пару с ослабленным изнуренным телом, решил пока заняться теми вещами, которые добровольно перекочевали в список его негласных обязанностей: Рейнхарт никогда об этом не просил, Рейнхарт даже умудрялся возмущаться и злиться, если мальчишка бывал занят чем-либо, кроме него самого, и именно поэтому, наверное, Юа и брался за воздвигнутые самим собой задания с таким вот бескорыстным рвением.
Принеся из кухни — где все еще невозможно было нормально передвигаться, потому что с завалом никто ничего делать не спешил — отстоявшейся воды, прошел мимо приподнявшего голову мужчины, поливая заброшенное умирающее растение: впрочем, как только мальчишка начал за тем ухаживать, отцеживая скудные глотки воды и изредка перенося с каминной полки на окно и обратно — плешивенький кустик стал выглядеть не в пример лучше, потихоньку подтягивая к небу позеленевшие хлипкие лепестки. Насыпал вьющемуся у ног Карпу корма, поменял лакательную воду, расставил в аккуратном порядке миски, почесав тупую мурлыкающую зверюгу, успевшую пригреться да почти полюбиться, за ухом.
Не зная, чем бы не очень долгим заняться еще, пока вода продолжала с напором обжигать вулканической спесью засунутый на пробу указательный палец, вернулся в гостиную и, стараясь игнорировать уже неприкрыто обращенный Рейнхартовый взгляд, взялся за глажку чистой рубашки: завтра хренова школа устраивала день фотографии, и хоть Юа терпеть не мог фотографироваться, от педантичной своей чопорности подеваться он никуда не мог, тщательно разглаживая смятый воротничок да манжеты на пуговицах…
Пока вдруг поджилками не ощутил рехнувшегося голодного взгляда между лопаток, не услышал шелеста свертываемой газеты и последовавшего за той грубоватого хриплого голоса:
— Ты веришь новостям, мальчик?
Рейнхарт так давно нормально не разговаривал с ним, задавая вересковый ворох вопросов и балуя кружащими фэйриными монологами, открывающими глазам заросшие крапивой дороги, что Юа даже дрогнул от неожиданности. Обернулся через плечо, поглядел на подвыпившего придурка, смотрящего на него в ответ вроде бы…
Хотя бы не так откровенно кошмарно и притеснительно, как делал это всю последнюю неделю подряд.
Уэльс, успевший с лихвой уяснить, чего в их отношениях стоило малейшее лживое слово, компрометирующее жалким своим существованием новый кровавый скандал, прикусил губы. Успокоил сбившееся дыхание и лишь после этого, с переставшей подчиняться силой ударив утюгом по чертовой рубашке, едва не расплатившись за горячность и вспыхнувшую рассеянность черной пепелистой дырой среди белоснежного хлопка, сдержанно проговорил:
— Нет.
Отчасти он ждал, что Рейнхарт заткнется на этом, отчасти надеялся, что все-таки что-нибудь скажет, возвращая их привычные полюбившиеся будни, где после битвы да войны под небом на двойном крыле можно было позволить себе косую улыбку и горсть смеха листьями вверх…
И Микель — слава тебе, существующий или не господь… — избирая всегда самый трудный, самый безнадежный и отброшенный иными путь, ни молчать, ни воевать без шанса на перемирие не пожелал, гребаный же пацифист с психическим расстройством агрессивного тирана:
— И правильно, мальчик, — сказал, затягиваясь угольным дымом и, кажется, уже настолько с тем перебирая, что теперь еще и безбожно закашливаясь от каждой второй сигареты. Голос его с каждым прожитым днем заметно падал на пару градусов ниже, охрипал сильнее, и если не смотреть — можно было даже поверить, будто это действительно говорил не человек, а косматый посеревший волк, обтирающийся простреленной шкурой о лесную кору. — Я сам их не жалую, а тут решил с какого-то перепуга почитать на досуге… О, никогда, никогда не слушай этих людей, малыш! Они больше не верят в чудеса и бессовестно лгут через каждое слово, прикрываясь добрым именем, которым всегда пользуется только тот, кто никогда такового по-настоящему не имел.
Юа бы и рад ответить, Юа бы и сам хотел поднять на крыло эскадрилью белого флага, но, и без того молчаливый, за минувшие семеро суток он настолько привык пребывать исключительно наедине с собой и окучивающими безрадостными мыслями, что смог лишь грубо пожать плечами да промычать гроздь ничего не значащей пустоты, тупо водя днищем утюга по давно доглаженной, в общем-то, рубашке; отложить утюг — значит, потерять всякую причину здесь находиться, а Юа не мог, не хотел сейчас рисковать, охваченный тщедушной надеждой, что Рейнхарт не сдастся и скажет что-то еще.
Микель, помешкав да отхлебнув из зеленого бутылочного горла́, и сказал.
Правда, в корне не то, что юноше хоть сколько-то хотелось услышать:
— Тебя снова чертовски долго не появлялось дома, мальчик мой… Где же ты, позволь поинтересоваться, пропадал?
Запахло горелым, горячим, тухлым и подпортившимся, приподнимая по желудку волну желтой щелочной кислоты, и Уэльсу подумалось, что чертовы сроки годности нужно ставить не на продуктах, а на упаковке каждой случайной застоявшейся фразы, каждого второго зажеванного слова, пережившего отпущенный час.
Ему все еще не хотелось скандала, поэтому, пытаясь ухватиться за что-либо выдуманно-холодное и спокойное, чего давно не случалось рядом, юноша мрачно, скованно, но ровно отозвался:
— В школе. Как будто тебе это не известно, Рейнхарт.
— Известно, — без тени улыбки отозвались из-за спины. — Но чтобы так долго — это, сдается мне, впервые… Давай начистоту, Юа. Где ты шатался?
— Я же сказал, что был в школе! — не выдерживая и вспыливая, рыкнул Уэльс, вновь слишком сильно прикладываясь утюгом к идиотской перегорающей рубашке, начинающей разить подпаленной пепелящейся материей. — Меня поставили на этой неделе дежурным, и я об этом предупреждал — но ты, я вижу, вообще не слушаешь и не помнишь, о чем я с тобой разговариваю, тупица! А после я захотел немного пройтись, чтобы не бежать сразу сюда и не выслушивать все то говно, с которым ты сходу на меня набросишься! Прекрати уже заставлять меня отчитываться перед тобой, скотина!
Наверное, если он хотел что-то там между ними сохранить, то должен был, как учили все многомыслящие социальные рекламы и транслируемое по телевидению радиационное урановое зомбирование для взрослых, лгать.
Придумывать тысячу и одну историю случившегося по пути неслыханного происшествия, где дяденька Ги Де Мопассан вынырнул из океанской глубины и едва не насадил ему на гарпун офранцуженное сердце. Дурить голову всеми возможными и невозможными способами, таиться, прикидываться чертовой беспомощной жертвой-фиалкой, загибающейся кореньями от бесконечной давки, воплей да болезненных рукоприкладных ссор. Давить на психику да на жалость, профессионально поправляя челку и шлюха шлюхой хлопая ресницами, чтобы хренов Рейнхарт ему поверил, чтобы почувствовал себя виноватым, чтобы думать обо всем неугодном забыл и просто бы сам вытянул из жопы это шаткое тошнильное перемирие, которое наотрез отказывалось с ними водиться и быть.
Наверное, веря всему впитанному и вобранному, нужно было поступить именно так, но…
Но лучше уж просраться до пагубной безнадежности, до самой глубокой могилы и почты со внутренних фронтов войны, чтобы там, заслуженно лежа на мокром сыром дне, под гнетом упавшей глухой земли, понадеяться на чудо об ангеловых перьях, чем опускаться до такой вот пресловутой замусоленной грязи.
— Дежурным? — помолчав, недовольно отозвался Рейнхарт, вкладывая в голос столько презрительного пренебрежения, чтобы чересчур покорный чужой воле мальчишка обязательно расслышал, распробовал и задохнулся напитавшей ледяные слова постыдной пощечиной. — Вот оно как… Выходит, для мальчика-Уэльса куда предпочтительнее драить за чужими ногами понос, чем проводить время наедине со мной… Что ж, это весьма прискорбно слышать, дорогой, — судя по звуку, раздавшемуся из-за спины, за которую Юа больше не решался оглянуться, мужчина снова озверел и снова, стискивая в пальцах бутылку, умудрился ту как следует растрескать, покуда опасный зигзаг теперь ползал по стеклу да готовился вот-вот разложить то на мириады кровяных осколков прямо в разрезанной и перерезанной смуглой руке. — А где же в таком случае ты решил пройтись после, душа моя?