То был Рейнхарт ментальный, астральный, который слишком большой да невозможный, чтобы вместиться разом в одном существе, не разнеся его оболочки на клочья. А Рейнхарт физический да телесный пошатывался рядом, водил в пальцах бокалом с очередной дозой кокосового рома или «текилы-санрайз», разящей чем угодно, но только не обещанным восходом.
Рейнхарт слепнул, страдая известным ему одному недугом. Раскуривал выбеленные сединой сигареты, запоздало объяснив оскалившемуся мальчишке, что волноваться не о чем — да как будто Юа об этом додумался бы волноваться! — и что он загодя выбрал местечко для курящих, и кроме этого короткого, не слишком содержательного монолога…
Не проронил ни слова, с головой отдаваясь своей чертовой беспробудной выпивке, льющейся в его глотку да долой из случайно опрокинутых стаканов зловонной рекой.
Юа, оставленный на попечение самого себя, хоть рядом и продолжал раскачиваться туда и сюда арабским маятником-верблюдом незнакомо флегматичный лисий пасынок, беспокойно и злобно оглядывался вокруг.
Смотрел на чужие ржущие рожи, смотрел на безымянную сиськастую дуру, что, набравшись похлеще Рейнхарта и подчинив вершины заледеневшего полуметрового стола, принялась размашисто вилять пухлыми формами, вызывая стойкое желание перегнуться и хорошенько блевануть, когда короткая — даже жопу же себе не додумалась прикрыть, идиотка! — юбка задралась окончательно, вываливая наружу мясистые холеные булки с ничего не скрывающими ниточными трусами.
Впрочем, с уклоном этого сраного… сообщества извращенцев, присутствующие обладатели яиц внимания на ее выкрутасы обратили мало, зато, к полнейшей неожиданности тугодумного Уэльса, обратили другие бабы, принимаясь как-то так слишком… бесстыдно, слишком… пакостно пощупывать корчащуюся горе-танцовщицу ладонями по ногам, бедрам да той самой заднице, окончательно знакомя мальчишку с единой для всех времен истиной: от чертовой ориентации не зависит ровным счетом ничего, и люди, какими похабными блядями уродились — такими и останутся в любых однополых, двуполых, трехполых или вообще бесполых мирах.
Господь когдато совершил огромную ошибку, навесив на человека пару-другую шаров, проделав дыры, где не надо, да наделив повечно чешущейся колбасиной между ног — не ждал же, наверное, бедняга, что идиоты эти, проходя долгими тысячелетними дорогами, так и не наиграются, окончательно рехнутся и возведут куски своих тушек в чокнутый со всех сторон поклоннический культ, чтобы начать мерить пустоту вот этим вот «too much sex on every millimeter».
Потом кто-то объявил, что обещанного радиотрансляцией солиста Skálmöld сегодня, к сожалению, не будет, зато будет — возрадуйтесь! — сраный бездарный диджей, который, не будучи способным тихо постоять в сторонке, тут же полез кривыми руками портить то последнее, что испортить в этом дебильнейшем вечере еще было можно.
В итоге вполне приемлемое на вкус Уэльса «Can’t let you go» того же многострадального Ламберта обернулось в нечто крайне слухоубивающее, белошумное, ни разу не настраивающее ни на какой лад, о коем трепалась каждая вторая дура — или дурак, — и даже гребаный Рейнхарт, устав топиться в своем стакане философствующим Платоном, вдруг как будто очнулся, сморщил лицо и, нерасторопно оглянувшись кругом, с сомнением да растерянностью уставился на пышущего огнищем мальчишку, вынужденного маяться добивающей тоской с всю последнюю вечность.
— Душа моя…? — тихо позвал он. Без чертового неврастеничного рыка, без вневременного заплыва и без ампутирующих голову похотливых ноток, которые как раз-таки и довели до того, что Уэльса просто-напросто забросили, проигнорировали и променяли на хренов болеутоляющий ром. — Что ты…? Что здесь происходит…?
Юа, на первую половину до чертиков обиженный, а на вторую — осчастливленный тем, что его Тупейшество, наконец, соизволило проснуться, возвращаясь во всей известной пошлой красе, пусть и хотел на того заслуженно подуться, пусть и хотел устроить скандал за все замечательно-хорошее, что тот удумал сотворить, но…
Не стал.
Не смог.
Испугался потерять этого гада снова.
А в ответ лишь недовольно буркнул, стараясь сделать голос как можно грубее да беспристрастнее, чтобы хоть додумался, балбес с кудряшками, сообразить, куда вообще его затащил и чем, вопреки даденным обещаниям, занимался:
— Ничего, как видишь. Ты нажираешься своей паршивой текилой… или ромом… или что ты там еще глушишь… а я сижу и пялюсь на этих идиотов. И идиоток. И всех… остальных. Программу отменили и теперь здесь торчит такой же тупой диджей, у которого руки растут, кажется, из самой что ни на есть жопы. Охренительно приятная ночь, ваше Тупейшество! А мне, между прочим, завтра в гребаную школу тащиться. Так что, может, мы уже уберемся отсюда? Ты, кажется, и без того достаточно на…
— Значит, не пойдешь ни в какую школу, — сказал как отрезал распроклятый придурок, не потрудившись услышать больше — сука! — ничего. — Думаю, даже ты, мазохистская моя радость, не захочешь вскакивать в часиков этак шесть поутру, если ляжешь в часика этак четыре… а то и позже. Разве же не восхитительное решение нашей нерешимой спорной дилеммы?
— Сволочь… — раскаленно скрипнул зубами Уэльс, начиная отчего-то жалеть, что сглупил и все-таки не закатил этого хренового скандала. — Ты поганая сволочь, тварь! Ты же обещал, шел, пиздел, распинался и обещал, в глаза мне глядя, что не потащишь, мол, меня в дерьмовые места!
— А я и не тащил, — целиком и полностью уверенный в своей эгоистичной ебучей правоте, отозвался ублюдок, чуточку подторможенно поглядывая то на бушующего мальчишку, то на флотилию опустошенных самим же собой бокалов, то на погасший в помещении свет и отблески умножившихся резных шаров под потолком, в витражных зеркалах которых отражалось разнопестрое море запрудившей все пространство толчеи. — Здесь не так плохо, как тебе кажется. Если не считать музыки, конечно… Музыка да, плоха. Хотя прошлый трек, покуда его не перешили под иную пластинку, даже пришелся мне по вкусу. Насколько я… припоминаю. Не знаешь, кстати, его названия, котик?
Юа настолько возмутился и настолько опешил от этого вот явного пренебрежения, с которым его снова и снова отказывались слушать и слышать, что, по-нехорошему присмирев, облачившись в сброшенную было ежовую шубку да обратно надувшись, только обиженно бормотнул под нос:
— Какой-то блядский «Fever», подавись им на здоровье… И не плохо здесь только тебе одному. Понял? Тупая старая козлина… Сдохни вместе со своим распрекрасным клубом.
Вконец раздавленный и разочарованный, пережевывающий и болезненно сглатывающий ртутный привкус несбывшихся надежд, Юа, давно уже скинувший с запотевших пяток ботинки, а с плеч — жарящее полупальто, забрался на оприходованный диван с ногами. Чуточку отвернулся, демонстрируя примолкшему Рейнхарту изгиб спины да боковины, завешанной длинной гривой, поблескивающей в изломаном недосвете то статичными искрами, то разрядами намагниченной цветомузыки. Обнял руками прижатые к грудине колени и, уткнувшись в те подбородком, растерянно забегал по пустоте глазами, не понимая, что делать и как теперь быть…
Когда вдруг Рейнхарт, потихоньку возвращающий обгоревший космический корабль на кольца привычного Сатурна, обхватил его рукой и за колени, и за все остальное тоже, привлекая к себе рывком настолько резким, что Уэльс, не сохранивший равновесия да бестолково свернутый клубком, повалился спиной пьяному придурку на бедра, бессильно взбрыкнув всеми ногами и руками.
Задохнулся от внезапной ошалелости, вскрикнул, боднулся в воздухе крепким словцом…
А потом ощутил, как ему на грудь опустилась в пригвождающем повелительном жесте горячая ладонь, прижимая с такой силой, что мальчишка как-то сразу обомлел, распахнул глаза и, отключив да оборвав проводки для дыхания, только и смог, что уставиться в подернутые чуточку веселящимся безумием зрачки-вулканы, обещающие вот-вот выстрелить сгустком снимающей шкуру лавы.
Впрочем, готовились взорваться да растечься не только они одни; Юа, трепеща всем ополоумевшим от неизвестного предвкушения телом, чувствовал, как ему в спину упирается чужое поднимающееся возбуждение, прожигающее через два слоя тряпок да два слоя вспаренной влажной кожи.