Верхние окна по-прежнему оставались наполовину выбитыми, зато Микель кое-как присобачил обратно ставни, и ведьма снова парила на своей метле, кельтский крест снова уныло молился о доисторическом призраке-Артуре, а вот веники из зонтичной корзинки улетели тремя ночами ранее, когда вихрь поднялся такой силы, что лишь чудом не унес вместе с собой еще заодно и добрую половину перепуганного здания.
Теперь же гребаный Рейнхарт, старательно удерживая в зубах черный резной фонарик с керосиновой подсветкой, в то время как весь прочий мир давно пользовался фонариками истошно-электрическими, старался прицепить над многострадальным ведьминым оконцем нечто…
Нечто…
В общем, нечто двойственное, позвякивающее металлом и как будто бы не то круглое, не то серповидное, зато весьма и весьма поблескивающее в полумраке, но оттого ни на йоту не более понятное.
— Эй! Чем ты там опять занимаешься, лисья твоя башка?
Наверное, так делать — подкрадываться из тумана да звать, в смысле — было все-таки нельзя; мужчина, точно вроде бы знающий, что занятия у его мальчика должны закончиться только через два с небольшим часа, а оттого позволяющий себе повозиться по дому с новыми интерьерными изысками — с появлением под крышей Уэльса ему почему-то хотелось заниматься этим как никогда прежде часто, — от неожиданности дернулся, покачнулся. Фонарь в его зубах, продребезжавший откидной крышечкой, вспыхнул и завертелся бешеной огненной юлой. Ерундовины, которые пытались привесить пальцы, соприкоснулись со стеной, издавая пронзительный паралитургический звон; сама стремянка, опасно накренившись, попыталась со скрипом и стоном отшатнуться назад. Протрусила на двух стальных ходулях, изогнулась под телом такого же изогнувшего с матом человека, поелозила туда-сюда, но, к вящему облегчению Микеля и застывшего внизу Уэльса с распахнутыми в ужасе глазами, нехотя притиснулась обратно к стене, позволяя, уткнувшись в деревяшки взмокшим лбом, худо-бедно отдышаться…
Чтобы тут же, впрочем, сорваться на сердитый и непонятно чем обеспокоенный крик:
— Черт возьми, юноша! Я, конечно, безумно счастлив видеть тебя так рано, но что, скажи мне, ты здесь делаешь?! Разве ты не говорил, что твои занятия сегодня заканчиваются ровно в половину четвертого? И разве мы не договаривались, что, что бы ни случилось, ты всегда будешь дожидаться меня на месте?!
Юа, прозвучавшей тирадой совсем не довольный, угрюмо цыкнул. Перекинул с одного плеча на другое новенький, все еще пахнущий магазинной лавкой — если Рейнхарт решил обновить его гардероб, значит, Рейнхарт решил обновить все, что обновить только мог — рюкзак. Поворчав, но не собираясь поддаваться и чувствовать себя неизвестно за что виноватым, строптиво вздернул подбородок, фыркая немного вызывающее и много-много ослиное:
— Да черта с два! Ни о чем я с тобой не договаривался! Это ты сам придумал, что я, мол, всегда должен ходить с тобой за ручку, идиот. А что я мог сделать, если нас решили вдруг отпустить пораньше? Расстраиваться и торчать возле школы еще с три лишних часа, когда мог просто взять и прийти к тебе… прийти назад сам?
Это вот «к тебе», брошенное тихим, быстро смутившимся и смолкшим голосом, вовсе не ускользнуло от слуха Микеля, послужив, наверное, тем единственным — если не считать самого внезапно очутившегося рядом непослушного мальчишки, конечно, — что подтянуло угасающее настроение за цветастые бельевые прищепки. Подумав с еще недолго, мужчина запоздало сообразил, что останься Юа действительно дожидаться его у поганой своей школы, то наверняка привлек бы нежелательное внимание паршивого недоростка-Отелло или того красноголового типа, на которого в пылком южном сердце теплились отнюдь не солнечные, но порядком разбавленные ленью и ливнями планы.
Осененный всем этим, Рейнхарт раздраженно пожевал губу да зажатую в уголке рта истлевающую сигарету. Помешкав, сплюнул ту наземь и, обращая милостью гнев, уже гораздо приветливее и без ноток извечной угрозы воскликнул, одаряя топчущегося внизу потерянного мальчишку потеплевшей успокоившейся улыбкой:
— Подожди меня немножко, сокровище мое. Я сейчас закончу и спущусь к тебе: слишком долго я здесь все подготавливал, чтобы так и бросить перед самым концом. Если тебе скучно, можешь отправиться в дом — я скоро подойду и разогрею нам обед.
Юа позыркал на него из-под лохматой отросшей челки, поругался себе под нос — непонятно, правда, на что и за что. Впрочем, Рейнхарт давно уже прекратил искать причины искренне и не искренне дурным настроениям своего сумасшедшего цветка — причин все равно обычно не находилось, а Юа просто, кажется, получал своеобразное удовольствие от этого вот вечно кисло-горького взгляда да ядовитых слов с языка.
Мальчишка меж тем еще чуточку покуксился.
Пожал или передернул, сверху разглядеть не получилось, плечами.
Буркнул что-то о том, что ему одному внутри делать нечего, согревая сердце Микеля не хуже горячего зимнего вина, да так и остался дожидаться внизу, поглядывая не то с интересом, не то с недоверием, не то и с тем и с другим одновременно.
— Так что ты там все-таки вытворяешь? Опять какой-нибудь сраный крест припер с окрестной могилки и пытаешься еще больше изуродовать этот несчастный дом?
— Совсем нет, душа моя, — вроде бы и радостно, а вроде бы и все еще обеспокоенно, что его цветок впервые вернулся домой один и мало ли что с ним могло по дороге случиться, отозвался лис. — И вообще, я ведь говорил тебе уже, что ценю только хорошие, качественные вещи. Настоящие, назовем их так. Вещи, которые пропахли духом своего времени и за которые всегда можно что-нибудь где-нибудь выручить, даже если я никогда и не стану этим заниматься, потому что денег — много, а тот же слепок головы Бонапарта, обедающего осьминогом, который я где-то когдато видел, на весь свет один. Я не люблю владеть бесценком, котик, и ценю один лишь только…
— Да, да, — послышалось снизу мрачное, раздраженное, ни словом из всего услышанного не впечатленное, — один только сраный реликт. Раритет. Пофиг… Я в курсе. И прекрати, твою мать, называть меня этим блядским кошаком! Я же сказал, что мне это не нравится! До тошноты противно, понимаешь?
— А я сказал, что мне не нравится твоя грубость, котик. Тебе это о чем-нибудь говорит? Быть может, ты прекратишь использовать свои нецензурные словечки? И тогда я тоже…
— Да хера с два тебе!
— Вот и я тоже хера с два тебе, — философски согласился Микель.
Вновь протянул над головой руки и, удерживаясь теперь на одних ногах, пока стремянка подозрительно раскачивалась туда-сюда по курсиву бушующего северного ветра, полез привешивать это свое позвякивающее нечто, чья истинная сущность вдруг резко прекратила казаться Уэльсу такой уж интересной: куда интереснее стал тот факт, что сердце его нервно зашевелилось в груди, едва завидев всю шаткость лисьей затеи и едва представив, что чертов придурок может просто взять и…
Бесславно грохнуться вниз, размозжив себе в кровь всю башку.
От мысли об этом стало настолько муторно и тошно, настолько страшно и пугающе доводяще до почти-почти — на сей раз, правда, совершенно иной — истерики, что Юа, сбросив прямо на осеннюю мокрую подстилку рюкзак, поплелся к чертовой стремянке. Прижался к той спиной, навалился сверху на перекладины телом и так и остался стоять, безучастно складывая на груди руки да отрешенно отводя взгляд, всеми силами делая вид, будто его тут вовсе нет и ничего-то он не знает. Он искренне надеялся, что Рейнхарт окажется достаточно умным и деликатным, чтобы не сказать о его поступке ни слова вслух, но…
Тот, конечно же, не оказался.
— Вот так новости, котик мой… — послышалось сверху, сопровождаемое довольным — и явно польщенным — присвистом из тех, с которым мужики свистят вслед бабам, дабы сообщить, как им приглянулась проплывшая мимо задница. — Неужели ты заботишься обо мне? Боишься, что однажды меня может не стать из-за такой вот мелочи, и тогда моему одинокому цветку придется долго жалеть о своих острых колючках, рыдая над моей печальной могилкой?