Я мог доказать, что не грешил,
И дурного не совершил.
Матвей Снежный
По мнению немного разочарованного Юа, приглушающего надломанное воображение выкрашенной в белый цвет реальностью, ни на какое волшебное восточное местечко настоящий Колапорт похож не оказался. На не восточное, а просто волшебное — не оказался тоже.
Снаружи это было самое обыкновенное, самое стылое и самое скуднейше-скупейшее из всех знакомых ему зданий: огромный комплекс в бездарном новомодном стиле, подходящем разве что для строения столь же бездарных заводов-фабрик, созданных на благо человеческих потребностей, но во смерть всей остальной планете, единственно понимающей, что зажратые человеки в потребностях своих исконно не нуждаются.
Здания похожего типа всегда навевали на Юа тоску да каждой забетонированной щелью излучали всеобщую манию потреблять-потреблять-потреблять, подобно скотине на убой, а затем точно так же вкалывать-вкалывать-вкалывать, чтобы иметь право эти сраные продукты вкалывания снова потреблять, жадно запихивая за жирные щеки и обращаясь ни на что более не способной бесхребетной личинкой.
Поэтому рынок, облизанный бесцветной тусклой краской, имеющий вытянутый вирусный комплекс и застекленные черным стеклом окна-стены второго этажа, доверия не только не вызвал, но еще и, уводя последнее умение во что-либо не очень паршивое верить, прихватил следом остатки улетучившегося приподнятого настроения.
Расстроенный, куксящийся и вздыхающий через вдох, Уэльс стянул с плеч чужое пальто, поежился, всунул то обратно удивленно принявшему Рейнхарту и, закусив губы, с унылой неохотой вошел в тяжелый деревянный дверной проем…
Моментально оказываясь в совершенно ином измерении, в клочья и щепки разорвавшем связь с непригодной для сердечной задушевности фальшивой наружностью.
— Я же говорил, чтобы ты не судил по внешности, душа моя, — прошептал на ухом чертовски понятливый, чертовски наученный и жизнью, и опытом лисий Микель, коснувшись дыханием выбившейся прядки волосяного пушка и отстранившись прежде, чем Юа успел взбунтоваться, цапнув или не цапнув глупыми щенячьими зубками. — Видишь? Здесь нет абсолютно ничего страшного. Поверь, я бы никогда не стал нахваливать место, которое счел бы недостойным или попросту непригодным для твоего в нем нахождения, мальчик мой.
Уэльс помешкал, вскинул непонимающее лицо, не в силах взять в толк, что этот чертов коронованный изверг имел в виду, и тот, учась читать по зрачкам да радужкам со скоростью вторгшейся в атмосферу всесжигающей кометы, охотно пояснил, поглаживая натянувшегося жилкой звереныша по загривку:
— Я пытаюсь сказать, что в душе такой же социопат, как и ты, дарлинг, пусть, может, внешне по мне и не скажешь. Это как фокус с нашим замечательным рынком, улавливаешь? Тебе может видеться одно, а в реальности все окажется по-иному. Я тоже не жалую чужого общества и из всех существующих людей чувствую себя уютно лишь рядом с тобой, цветок. Поэтому не беспокойся — ни в какие жуткие дебри человеческого телодвижения я тебя никогда не потащу.
Юа от подобного — чересчур распахнутого и чересчур… близко-волнительного, наверное — откровения вспыхнул, раскрыл пошире недоверчивые глаза, правда, на сей раз глядя на мужчину не с неприязнью или понапрасну храбрящейся воинственностью, а с удивлением и даже, пожалуй, капелькой… благодарности.
— Пойдем, ключик моего сердца. Я покажу тебе самые интригующие уголки этой маленькой, но безумно завораживающей планетки. Ты ведь мне не откажешь…?
Слишком собственнически, слишком вседозволяюще не знающий банального «нет» Рейнхарт, требовательно привлекая ближе, ухватил его за плечи, устраивая на тех тяжесть будоражащей руки, вплетающейся пальцами в содрогающиеся кости и плоть, и слишком сильно каждым жестом выпрашивал быть отпихнутым к чертовой матери прочь, напоследок хорошенько получив злобящимися словесными пинками, но…
После предпоследних фраз, прозвучавших фейным сокровением для очарованно выстукивающего под ребрами красного клубка, Уэльс…
Не смог.
Не смог его ни оттолкнуть, ни воспротивиться, ни выдавить из горла гроздь убогой ворчливой ругани, вместо всего этого безоговорчно позволяя берущему власть человеку, прижавшемуся как никогда невыносимо тесно, повести себя в гроты открывающихся под ногами да глазами помещений, где желтым теплым светом вспыхивали обыкновенные галогенные лампы, объявшие искусственным объятием бесчисленные лавки, лотки да разбросанные по полу бродяжничьи стоянки, торгующие крупицами завернутых во флаконы, разливных и радужных не джиннов в лампах, но…
Все еще однозначно чудес, да.
Сообщество мертвых поэтов, роксетообразных голландцев, панков-исландцев и хиппующих фолковых норвежцев — вот как Юа, долго припоминая заблудившиеся на перепутьях разума слова, молчаливо окрестил внутренности этого места, которые тем не менее пришлись ему по вкусу настолько, что даже извечные любопытные толпы не спешили раздражать с привычным настороженным рвением.
Здесь отыскалось много людей и много товаров. Много пространства — пустующего и полностью занятого — и много закутков, куда можно было свернуть, втечь, раствориться и прекратить для всех существовать, и толпа, заинтересованная только в том, что видели ее глаза в ярких нагромождениях правящих миром вещей, то схлестывалась друг с другом, будто прибой с берегом, то вновь, аккуратно обтекая валуны да скалы, повинуясь рокоту лунных джембе, откатывала обратно, становясь лишь еще одной безымянной каплей бесконечно бушующего океана.
Юа видел множество одежды: от знакомого уже царства лопапейс и до военной южноамериканской экипировки, развешанной на стареньких вешалках и разложенной бережными пропятнившимися тюками на полках. От кепок знаменитых конных жокеев и до фетишистских трусов-боксеров, подписанных — на самом чинном месте — как будто бы руками звездных кумиров угасающего прошлого времени.
Куртки, ботинки, штаны и юбки, древние и новомодные платья, головные уборы разных эпох, народов и потомков. Накладные бороды да парики, халаты, что таскали на себе вечные бродяги дхармы, и пестрые зонтики причудливого дедка Оле-Лукойе, вынужденного теперь перебираться по воздухам-ветрам-облакам собственным пешим ходом, отчего все меньше и меньше хороших детей смотрело светлые сны, напрочь забывая о том, что они были и остаются этими самыми хорошими.
Юа видел игрушки: от деревянных кукол, вырезанных скучающими дедульками других исландских городков да деревень, где заняться было особенно больше и нечем, кроме как тянуть на себе хозяйство да стругать по редкому в этих краях дереву, до брендового плюша, увековечивающего современную мультипликацию, что, в отличие от современного же кинематографа, еще умела время от времени выдавать что-нибудь более-менее стояще-годное — исключительно выборочно и сугубо иногда, в отрицательном со всех сторон резусе.
Уэльс, встречающий прежде каждый новый рассвет глазами далекого Маленького Принца с такой же далекой крохотной планеты, тем не менее знал, что плюшевая кукла со шрамом на лбу — это некий Гарри Поттер, раздражающий одними туповатыми зелеными глазами да шлейфом пафосного, раздутого из пустоты драматизма: у него, придурка очкастого, всего-то, черт возьми, померли родители. Всего-то померли родители, которых он даже запомнить в своем младенчестве не успел. Это, собачий хер и собачья глупость, слишком скабрезно мелкая причина, чтобы семнадцать гребаных лет жить невообразимой мнимой утратой, постигая сраное депрессивное состояние от каждого мимопролетающего и, видите ли, некрасивого — а по-настоящему некрасивых так ему никто и не додумался назвать — слова.
Рядом с куклой страдальца-Поттера отыскалась кукла Толкиеновского пухлощекого гнома, чья морда не говорила Уэльсу ровным счетом ни о чем, кроме того, что безымянный гном жил в Средиземье, а потом за Средиземье взялся нынешний графоманствующий люд и оно уплыло в далекую Арду, пойдя скрещивать эльфов с пауками, а полуросликов — с глазом огнедышащего некрофила-Саурона.