Литмир - Электронная Библиотека

Потом, запоздало соображая, что смотрел на все это вовсе не один, а в самом неподходящем искаженном обществе, Юа нерешительно и припадочно вскинул лицо на застывшего над ним человека…

И увидел страшную, очень и очень страшную картину, в которой Рейнхарт, как он это часто делал, отчасти понимающе, а отчасти удивленно сморгнул, поглядел на кофту, на багровеющего и скукоживающегося от позора мальчишку, снова на кофту, снова на мальчишку…

После чего, проделав гребаный убивающий маршрут с несколько повторившихся раз, пораженно и намагниченно уставился уже исключительно на Уэльса, добившегося его безраздельного внимания выкинутым от отчаяния порывистым жестом: юноша, предрекая, сколько всего лишнего и несмываемого этот козел сейчас скажет, быстро, грубо, не веря, что делает то, что делает, потянулся тому навстречу и, рыкнув, зажал вскинутой ладонью смазливые смуглые губы, нажимая достаточно сильно, чтобы так просто желтоглазый язвительный баловень через маленький имитированный кляп не пробился.

— Даже не думай! — с поднимающимся вдоль загривка кошачьим бешенством зашипел он. — Даже не думай думать, понял?! Ляпнешь хоть слово — и я тебя к чертовой матери порешу. Я не буду это носить! И оно мне не нравится!

По блядским глазам блядского типа он прекрасно видел, что тот получал от созерцания происходящего мало с чем сравнимое удовольствие, хотя, надо отдать должное, какое-то время послушно постоял, послушно подождал, пока пыл такого юного и такого богатого на экспрессию создания не утихомирится. Склонил к плечу голову, словно бы спрашивая, что же будет дальше и сколько ему еще не можно вставить своего незначительного крохотного «но», чуть сощурил ресницы, любуясь очаровательным румянцем знойного существа…

Правда, устав немного раньше пригвожденного позором к месту мальчишки, вдруг взял и, заранее предвкушая, какую умопомрачительную получит реакцию, провел по горячей нежной ладони, столь соблазнительно вжимающейся в его губы бархатистыми барханчиками мягких подушечек…

Язы…

ком…

…и пока Юа — полностью оторопелый и вцементированный в поплывший под ногами пол — пытался понять и принять, что только что произошло, пока хлопал взрывающимися изнутри глазами и заливался приливающей к шее кровяной краской, начиная нервно подергивать то бровью, то уголком губ, Микель, резко перехватив протянутое детское запястье, ловко потянул тощую тушку на себя, впечатывая грудью к груди и обхватывая свободной рукой за инстинктивно прогнувшуюся талию, сжимая пальцы настолько сильно, чтобы пойманная мышка забыла дышать и забыла помнить, распахнутыми до предела стеклами-витражами заглядывая в изуродованную, но вековечно влюбленную душу.

— Я бы никогда не позволил тебе облачиться в столь убогую безвкусицу, дарлинг, поэтому ты напрасно переживаешь на этот счет. К тому же, настырно-розовый окрас церсиса — вовсе не мой излюбленный цвет. Тем не менее… — губами его шептал Змей. Губами его шептал тот самый сволочной Змей, который ползал по саду готовящихся запятнаться райских яблонь, и Юа, как и Ева когдато до него, безвольно подчинившийся шипящей певучей речи, не смог ни воспротивиться, ни как следует дернуться, ни даже отправить этого сумасшедшего кретина куда-нибудь сильно и безопасно далеко — душа его переломала все ноги, душа его нещадно страдала и, ссылаясь на полученную хромоту, отказывалась отторгать предложенный ей чужой рукой смуглый хлеб с намазанной маслом ядовитой луной. — Если ты и дальше будешь столь… вызывающе себя вести, моя буйная радость, боюсь, тебе придется расплачиваться с последствиями своих смелых поступков. А я, если ты не имел внимания заметить, и без того сдерживаюсь из последних сил, чтобы только не напугать тебя не контролируемым самим мной напором.

Откровенный и в абсолюте спятивший, Микель Рейнхарт вдруг обернулся кипящей алхимической жидкостью с порослью бермудово-перламутровых предупреждающих пузырьков. Изучающе прошелся по всколыхнутым венам, вышел через мальчишку наискось и, забившись тому в рот да сложившись на языке невзрачной черной каплей, обжег захлебывающегося юнца его же собственной отравой, за которой все беспомощные и тонкие слова в предвкушении «ничего» растаяли, сменившись словами чуть более помощными в таком же чуть более обещающем «что-то».

— Убе… руки свои убери и рот… рот закрой, придурок озабоченный… — в сердцах прорычал — хотя опять и опять походило больше на задавленный мученический стон — Юа, ударяя чертового остолопа с помешанным взглядом опытного парижского развратника коленом куда-то по ноге. — Убери свои грязные руки, сказал же только что, и не смей меня так лапать, идиот! Я не знаю и знать не хочу, что с тобой происходит, но занимайся этим извратом со своими херовыми фейсами, а не со мной, ясно?!

То ли он ударил куда-то туда, куда нужно, чтобы вечнодовольная ублюдская морда перекосилась растеками ощутимо прочертившейся боли, то ли та просто слишком чувствительно среагировала на очередное его вранье, сказанное в дебильной попытке обидеть и зацепить, но что-то в любом случае произошло: пальцы Рейнхарта, подобно льду в весеннем море, дрогнули, и Уэльс, шипя молоденькой белой змейкой из индийской сказки про Маугли, сумел вынырнуть на свободу, которой, если очень искренне признаваться…

Не слишком-то жаждал и сам.

Мальчишка отряхнулся, одернулся. Озлобленно щуря глаза, поправил на себе сползшую и смятую одежду и, с горечью пнув валяющуюся под ботинками паршивую кофту, всецело повинную во всей этой чертовой кутерьме, проговорил вслух то, что все последнее время перекатывал на языке и на причале никак не могущего угомониться и заткнуться мозга:

— Не знаю, какого нужно быть о себе мнения, чтобы спокойно оставаться такой гребаной самовлюбленной скотиной, как ты…

Рейнхарт, конечно же, снова темнел, снова вздувался проступающими синими жилами и снова отдавал все силы на то, чтобы не выбраться из запечатывающей клетки, не полезть ломать чертовы сухие палки и не заняться выдиранием обожаемых атласных волос да выстукиванием печального алого либретто задравшим прелестным личиком о недостойные грязные стенки. Он тяжело дышал, скрючивал умоляющие дать им немного свободы пальцы и лишь с горем пополам успокаивался тем, что тело еще помнило желанное близкое тепло, горело им и пьянело с него, впитывая разбросанный в воздухе дурманный запах-ладан, не могущий сравниться ни с одними другими духами позабытого и выброшенного мира.

— К сожалению, ничего не могу с собой поделать, мальчик мой, — вроде бы капельку оправившись, прохрипел сиплым голосом свергнутый желтоглазый король. — Самолюбие — это естественный порок и естественный наркотик, поэтому я вроде бы не имею ни малейшего права оспорить твоих слов. Но изволь. — Он, все так же одуревая, прокашлялся. Провел ладонью по кадыку и лицу, снимая остатки долбящегося в крови наваждения. Рывком, будто уходящий под смерть утопающий, дохнул заметно раздувшейся грудью пронизанного овчиной да мальчиком-цветком кислорода, поправил выглаженный воротник и — застегнутые на все медные пуговицы — манжеты, и лишь после этого, слизнув с губ пыль, с намеком на более-менее дурашливое негодование возмутился: — Что, прости меня, должно означать это твое «занимайся извратом с фейсами»? Во-первых, они никакие не «фейсы», мой дорогой, и твои ментальные способности к банальному запоминанию названий меня несколько… обескураживают. Во-вторых: извини уж, конечно, за недостойные обсуждения, но мне известно великое множество разных «филов» — было дело, сам увлекался и интересовался, исключительно для повышения теоретического, хм… опыта, — только вот «фила» кофточного я как-то… пропустил, стало быть, мимо ушей. И вообще, будь добр, прекрати выдавать столь пугающие идеи, не то мне придется разувериться в твоей непорочности, сокровище моей души. Ты и так извечно меня куда-нибудь отправляешь: сначала к собратьям нашим меньшим, потом на чужие «херы», хоть я и сказал, что это отнюдь не по моей части. Теперь вот — к собратьям нашим рукосотворенным да неповинно-овечьим…

116
{"b":"660298","o":1}