Таким.
— Нет, — обрывая на корню все его умозаключения, довольно холодно, как обращался с ним весь этот добивающий день, отрезал Рейнхарт. — Я решил, что сегодня не буду курить.
Юа от удивления сморгнул, далеко не сразу находя, что вообще на это ответить: ему казалось, что сумасшедший, глубоко зависимый тип без своего курева не мог протянуть и половины часа, нисколько не обременяясь столь безнадежно въевшимся в кровь пороком, а тут вдруг…
— С чего это? — непонимающе спросил он, попутно чувствуя, что мужские пальцы, продолжающие находиться все там же, на его истерзанном синяками запястье, мешкают, приопускают, ослабляют на пару градусов ломающую и искажающую хватку. Словно бы украдкой и между дел проверяют: не то на хренову верность — в которой он никогда ему не обещался и не клялся, — не то на способность уловить чертово переменчивое настроение и пойти навстречу тогда, когда пойти туда было нужно. — Ты совсем рехнулся? Что на тебя вдруг нашло? Я бы еще понял, скажи ты, что вообще больше не собираешься курить, а если это всего лишь на сегодня… Один день без сигарет ни тебя, ни кого другого не вылечит. Только еще сильнее угробит…
Это был второй раз за последний час, когда он обратился к нему без оскорблений, истерий и прочей дерьмовой байды, и абсолютно первый за долгое-долгое время, когда, несмотря на желание и ощущение, что вот сейчас — получится, не вырвал из чужой лапы руки, оставляя ту лежать во все прекрасно замечающих лисьих когтях, тоже не проглядевших прежде не шибко свойственного несговорчивому мальчишке поступка.
Кажется, от совокупности в полной мере проявленного внимания, подковыристых и неумелых, но заботливых, как ни отнекивайся, вопросов и одуряющей подаренной покорности Микель немножечко пришел в себя, немножечко распахнул попытавшиеся сменить серую заслонку глаза и немножечко протрезвел, глядя на цветочного юношу со смесью сомнения, благодарности, скомканной песьей улыбки и признанной, в общем-то, вины. Покосился на чужую руку, покосился на собственные жадные пальцы, осмотрелся кругом, точно впервые это все — и курган, и сквер, и город, и шиповник, и дождь — замечая…
И, к вящему неудовольствию Уэльса, вместо важного, тревожащего, нужного ответа взял, прикинулся то ли шутом, то ли идиотом и спросил левую, дурацкую, никого не волнующую чушь:
— А что, мой мальчик, ты, по-твоему, там видишь?
— Где…? — тупо переспросил растерявшийся Юа, со сварливой злостью вспоминая, что если Величество чего-то не хотело — значит, Величество чего-то не хотело, и настаивать — тем более что наставить он не любил и банально не умел — было бессмысленно.
Вздохнув, мальчишка сдался, открестился, принял правила всунутой в глотку игры и проследил взглядом за указательным пальцем удумавшего почти разулыбаться — жалко и с натянутым фальцетом — лиса, опять сталкиваясь нос к носу с грудой несчастных каменных нагромождений да желтым полутораэтажным домом, робко притаившимся за колючими кустами и серыми залитыми булыжниками.
— Вот там. Посидеть в этом парке да горячо поспорить по поводу того, что находится перед глазами — излюбленное занятие всякого приезжего или приблудившегося по незнанию туриста, дарлинг. Одни, особенно сильно пришлые, видят в данном монументе исключительно сборище камней или, на худой конец, чей-нибудь погребальный каирн, варварски вырытый под чьими-то бедными жилыми окнами. Впрочем, и неудивительно, — думают они. Здесь же и есть варварский край, дикая нецивилизованная Скандинавия, где люди все еще едят протухшую рыбу, потому что тривиально не умеют пользоваться благами нынешних цивилизованных изобретений. Зато те, кто исконно живут здесь — не так важно, уродились они тут или просто однажды перебрались по запаху позвавшего свободного прибоя, — видят ускользающий от меня…
— Задницу кита, — несколько для себя неожиданно, но угрюмо перебил Юа, понимая, что и в самом деле эту воющую да плавниковую тварюгу видит. — Это похоже на задницу… или хвост… Хрен с ним, пусть будет хвост. Хвост сраного кита. Вот.
Микель, переведя взгляд туда и сюда, чуть распахнул просветлевшие и повеселевшие — теперь уже по-настоящему — глаза. С довольством огладил пальцами запястье дрогнувшего от остроты ощущений мальчишки, осторожно поддевая мягкую прохладную ладонь, и, аккуратно придвинувшись ближе, чтобы оказаться совсем уже плечом к плечу, склонившись к запылавшему розовому уху, прошептал:
— Ты, надо признать, сумел удивить меня, мой цветок. Отчего-то я полагал, будто никакого кита — что угодно, но только не его — ты в этом чуде современного искусства не разглядишь, поэтому прими мои извинения за то, что я так некрасиво и зазря тебя недооценил. Сдается мне, ты прижился здесь даже больше, чем я…
Уэльс очередному его бестолковому трепу значения не придал: в конце концов, кит был вполне очевиден, поэтому как того можно было за столько-то времени не разглядеть — он в упор не понимал. Зато, помешкав и подумав, с трудом веря, что вот так спокойно, почти по-дружески с кем-то заговаривает, неумело и неуютно пробормотал, приподнимая брови и поджимая тонкую полоску синеющих от холода губ:
— Ну? А ты что тогда в нем видишь, если не кита?
— Что вижу я, ты спрашиваешь…? — Юа слишком хорошо замечал, что мужские пальцы опять потянулись к карману, опять сжали в том пачку — все-таки присутствующих — сигарет, опять обожглись новой фикс-манией и опять пугливо выскользнули наружу, принимаясь нервозно постукивать кончиками ногтей по обтянутой черными брюками ноге. — Если тебя и впрямь интересует мое мнение, мальчик, то, на мой взгляд, это… скажем, рука подземного гиганта или голова некоего песчаного червя — слыхал о подобных диковинках? Говорят, они обитают не только во вселенной Дюны, прописанной богатым на фантазию Гербертом, но встречаются и в наше время и на нашей Земле, пусть многие непроходимые тупицы, страдающие прогрессирующим в обратную сторону разумом, и считают все это мистификацией, подделкой да лживыми порожними домыслами. Насколько мне известно, наши с тобой пустынные червячки дорастают до двух-трех метров в длину и охотливо пожирают проходящие мимо караваны. Те исчезают как бы бесследно, очевидцев почти не остается, а те, что остаются, наверняка трогаются от пережитой катастрофы — воронки там какой-нибудь или настигшей песчаной бури — рассудком, поэтому верить им на слово — очень нехороший моветон, душа моя, как считает бесспорно всезнающее порнографическое общество. Вот так мы на сей удивительной планетке и живем… Что же до второй части этой занятной… хм… статуи, то… возможно, она представляет из себя… автомобиль. Старый ржавый автомобиль, либо скомканный в кулаке великана, либо проеденный зубками членистоногой — может, и не членистоногой, я, увы, не ахти как сведущ в занимательной биологии… — малютки.
— Ты… все-таки поразительно… невозможный… — оторопело выдохнул Уэльс, нарываясь на перелив безобидно-настороженного, но очень и очень взвинченного, как рвущая жилы пружина, смеха: да выкури ты уже свою блядскую сигарету, идиот, пока снова чего-нибудь не натворил! Тебя же изнутри просто трясет!
Лисья фантазия не ведала границ, выбивалась за планетарные карты и атласы, перегоняла в забеге мировую черепаху и всех четырех слонов, меланхолично жующих облысевшее ясеневое древо. Уносилась дальше, разбивала окружность любой космической сферы и, назло дяденьке Роршаху и его душевной игре в заманчивые черные кляксы, не вписывалась ни в одну графу, ни в одну вербальную строфу, ни в одну чертову докторскую справку. Вот только…
Только сейчас Уэльсу, обычно готовому этого человека слушать, слушать и слушать, было отнюдь не до нее, свободолюбивой да босолапой этой фантазии.
— Хватит мне зубы заговаривать, ты! — беззлобно, но смуро рыкнул он, беря откуда-то суицидально-храбрую смелость пытаться этим люциферным человеком командовать. — Доставай свою паршивую сигарету, смотри на меня — чтобы я тебя видел! — и кури! Или ты опять хочешь свихнуться от недостатка чертового никотина в крови и наворотить галимого говна, когда можно и без него обойтись?!