========== Часть 2. Dolce far niente ==========
Мальчик мой, вот тебе всё:
Маленький преданный дом,
Горький, как водка со льдом,
Дым без огня.
Восемь оставленных тел,
Эхо шагов по воде —
Больше и нет ничего у меня.
Немного Нервно — Эхо шагов по воде
Ночной город — он всегда просто Ночной Город, как ты его иначе ни назови, а ночь — она тоже всегда просто Ночь, даже если стрелки заснувших от безделья часов только-только подобрались к черточке пахнущего соленым молоком вечера. Ночь — она всегда Ночь, если небо обсыпано звездной мукой, над водой или притихшими крышами затаилась задумчивая холерная луна, а чуткое человечье сердце окуталось дланью тревожливо-чувственной сладости. Ночью светят перемолотым нептуновым дыханием одинаковые для всех и всего фонари: желтые и глухие смешные старики в низко надвинутых на лоб рогатых хельмах. Ночью заводные железные звери спят у своих холодных причалов, затемнив мутной масляной испариной смотровые стекла, а звери другие, пусть и тоже выкованные из оплавленного древлего металла, наоборот, обернувшись летающими огневиками, снуют да рыскают по блестящим от пролившегося дождя дорогам, разбрасывая поднятые брызги тремя хвостами воскрешенного водоступающего Иисуса.
Уникальный, больше нигде не повторяющийся стиль ар-деко и такой же уникальный завораживающий колорит простодушных скандинавских домиков, обитых раскрашенными гофрированными пластами, сплетались тесными подземными кореньями, скрывались под танцующей жидкой темнотой и непостоянными океаническими потоками, неярким неоном редких помигивающих вывесок, болтающихся вдоль сонных улиц просто так, никого и никуда не приманивая, и совсем другой стороной потаенной замкнутой жизни: не изученной ни детьми, ни нежными рассветолюбивыми юношами, ни кем-либо еще из тех, кто предпочитал крепкой книге — стакан намного менее крепкого чая, а произвольному обмысленному уединению — пустышковую шумливую общность, неуклонимо стирающую пытающиеся пробиться таланты да приходящие единожды в тридцать лет подаренные идеи.
Ночью в Рейкьявике неизменно пахло двенадцатью сортами картофельно-ячменного пива, разлитого по зарытым под землю бочкам, и свежезасоленной сушеной треской, выловленной в понедельник, среду или пятницу в водах глухоманской Северной Атлантики, нежащей в придирчивых объятиях ледовитые осколки белых айсбергов, разбившихся о далекие сумрачные берега. Пахло распитой градусной жидкостью из отражающей небо ледниковой струи знаменитой Голубой Лагуны и профильтрованными через окаменевшую лаву лечебными грибковыми мхами, пущенными, правда, на цели отнюдь далеко не лечебные.
Ночь была и оставалась одинаковой для всех разных, не сходящихся, не принимающих друг друга, но все равно бесконечно одинаковых городов, двуногие, двуглазые и двурукие миллиардовые люди были и оставались одинаковыми для растекающихся бетонными реками отгороженных привязывающих улиц, и только один особенный мальчик, юный багрянокровный цветок, что, ни на секунду не замолкая, то и дело заговаривал с ним — сам, правда, того не осознавая — щедротно исторгаемыми черешнево-зыбкими запахами, завлекающими угловатыми движениями и маятниковым покачиванием узких мальчишеских бедер, приковывал неотступное внимание намеренно заблудившегося в потемках Дождливого Сердца.
Рейнхарт верно, ступая шагом в шаг, брел по проложенному своим маленьким наваждением следу, жадно пробуя на вкус озябший трепещущий воздух выпивающими привычную стылость губами, точно матерый пасторальный волк, втягивающий дикими звериными ноздрями невинно-ягнячьи, кружащие голову безумствующей ропотливой кротостью ароматы; ему все еще было необычайно волнительно, до смутного одурения терпко, поскребисто-нетерпеливо, и вид созывающей черной гривы, прижатой к спине весом завывающего неиствующего ливнепада, заставлял сердце всякий раз замирать перед последним-не-последним взрывом.
Вторая, далекая от игровой инсценировки ипостась юноши-сирени, к некоторому удивлению охотно принявшего это откровение Микеля, понравилась ему гораздо больше, нежели ипостась первая, обернутая в мешающие лавандовые платья да сковывающее брачное ложе: на чуть более искреннем мальчике-девочке красовался потрепанный свитер темно-синего оттенка с мелкой и белой, точно млечное небо в летний полночный час, рассыпанной крошкой и глубоким капюшоном с пушистой малиновой оторочкой. Капюшон сиротливо болтался за плечами вместе с потрепанным же джинсовым рюкзаком, собирая озерца потихоньку просачивающейся через набухшую ткань воды, кисти и пальцы терялись за чересчур длинными, но оттого еще более трогательными разношенными рукавами; мальчик собрал волосы в высокий хвост, обвязал шею несколькими рядами широкого голубого с розовым шарфа и, чуть сутулясь под угнетающим небесным весом, упрямо брел вперед, позволяя любоваться стройными, обтянутыми узкими светлыми джинсами ножками и простенькими черными ботинками, завязанными аккуратной узорной шнуровкой на полтора покалеченных банта.
Микель не был в точности уверен, был ли дерзновенный юноша в курсе, что за ним устремилась оплененная его же потугами погоня, но добиться ответа на животрепещущий вопрос вот-вот, практически сию же секунду, намеревался… правда, чтобы не устраивать первую нормальную встречу в таких вот распутных бесчеловечных условиях, не удобных ни для прогулок, ни для укромных захватывающих разговоров, хотел сперва отыскать где-нибудь зонт.
Закон пресловутой подлости, не спящей ни в одном мирском уголке ни при каких условиях, работал исправно, на проявляющую себя в лучших красках бессовестную совесть: обычно людная, по-своему ночнистая и изобилующая всем необходимым улица Hringbraut вдруг, выбросив беснующуюся картежную замену, от головы и до самых пят опустела, разомлела, распалась под добивающим дождливым стягом, и привычные магазинчики, в некоторых случаях должные оставаться открытыми и до семи, и даже до восьми вечерних часов, как будто намертво стерлись с ее лица, оставляя от себя порхающие во взвешенном мороке флуоресценты долетавшихся неопознанных огней.
Микель, с терпением не то чтобы дружащий и всецело подобное качество презирающий, чем дальше, тем безостановочнее начинал злиться: охотно поддавался заостряющемуся желанию вцепиться в чью-нибудь шею и хорошенько за ту потрясти, высвобождая необходимый зонтик практически — волшебные фокусы он любил всегда и продолжал верить в них даже тогда, когда перерос и свои десять, и двадцать утекших в прошлое лет — из разинутой глотки, когда совсем неподалеку — буквально на другой изнанке обезлюженного шоссе, — словно из ниоткуда, пересекши загадочную лисополосу загадочного звериного часа, выбрался из отъехавшего в сторону заросшего могильника клокастый рыжегривый сапиенс с бледным, но блаженно-пресвятейшим be-fucking-happy лицом.
Под чинствующим барабанящим ливнем, под мечущимися брызгами и гортанными воплями ворочающегося океана, перебравшегося за булыжную изгородь и пожравшего солидный кусок отобранной набережной, тип этот преспокойно посиживал в плетеном кресле-качалке, занавесившись надежным шатром большого пляжного зонтика, стащенного из одной или другой уличной летней закусочной, и, ловко перебирая длинными спицами, будто бы совсем по-настоящему пришитыми к толстоватым мозолистым пальцам, вязал синий чулочный шарф, попутно необремененно торгуя выставленными на обозрение покалеченными зонтами.
Зонты эти выглядели так, словно уже не первый век служили на благо изобретшим их намного позже всестрадающим слабеньким человечкам, в глубине небогатой зонтичной души мечтая навлечь крохотной серенькой антеннкой хрусткую испепеляющую молнию да поджарить осточертевшего обладателя до ни разу не аппетитной корочки, но все-таки, как ни вороти нос и ни сплевывай к застуженным ногам, оставались при этом зонтами: относительно водонепроницаемыми, простудоотгоняющими и призванными хоть как-нибудь завязавшуюся неудобную ситуацию исправить.
Рейнхарту, если не хотел опоздать, потерять да упустить выпавший один на миллион счастливый лотерейный шанс, было не до избирательности, не до оттенков павлинничающей перед внезапным сердечным избранником роскоши и не до дешевых мальчишеских демонстраций, поэтому он, торопливо свернув с размываемого оленьего следа и нырнув, приподняв да придержав тот рукой, под узенький карминовый козырек, рваным движением залез мокрыми пальцами в карман, где завалялась с утра кое-какая мелочь, бегло пересчитал высеребренные монеты, складывающиеся общей суммой в десяток с лишним евро, и, высыпав те мужику на колени, подстраховочно обмотанные будущим шарфом, поспешно ухватившись за первый подвернувшийся зонт, уже на обратном ходу прокричал: